Стояли летние теплые дни, когда я отправилась в путь. На душе было тяжело. Разгром в Петербурге, рассказ приехавшей ко мне П. Ивановской о полном развале в Москве, неудачи, испытанные мною при попытках возобновить сношения с севером, - все это создавало нерадостное настроение. Когда я была в Киеве, то поручила Никитиной поехать в Петербург, чтобы узнать о положении тамошних дел. Не успела она хорошенько оглядеться, как была там арестована. Тогда я отправила туда Комарницкого, лучшего члена харьковской группы. Пропал там и он. Отвратительные слухи о деятельности Судейкина приходили с севера. Всем арестованным он рекомендовал себя как социалиста, сторонника мирной пропаганды, отрицающего только террор и борющегося исключительно с ним. Всем без разбора он делал предложения вступить в агенты тайной полиции - не для предательства людей, говорил он, а лишь для осведомления о настроениях {333} партии и молодежи. Недорого он ценил их будущие услуги: Комарницкий, несмотря на свою молодость, с первого взгляда производил впечатление умного, серьезного и честного юноши. Но Судейкин не задумался и по отношению его сделать гнусную попытку, предложив 25 рублей в месяц...
Людей мало, да и те пропадают по неизвестным причинам бесплодно на первых же шагах своих. Под ногами чувствовалась зыбкая почва, неуловимое предательство или провокация, при которых терялась всякая уверенность, что строится что-то прочное.
Денег нет, и неизвестно, что даст эта поездка в Орел и Воронеж к людям, которые отошли от движения, не переживают тяжести потерь и не болеют болями, падающими на прежних товарищей по революционному делу.
В глубоком раздумье обо всем этом сидела я в полумраке железнодорожного вагона, и в уме выплывали мысли печальные, а не надежды. Вдруг стало веселее: на маленькой станции в вагон неподалеку от меня села молодая парочка, должно быть молодожены,- учитель и учительница, как я потом узнала. Он - настоящий Адонис, рослый, статный, волоокий красавец, хотя с маловыразительным, неодухотворенным лицом. Она - маленькая шатенка, хрупкая и нежная, влюбленными глазами смотрящая на своего спутника. Уселись, поставили между собой большую корзину с пирогами, булками и разной едой и принялись закусывать, угощая друг друга, ласковыми улыбками и сияющими глазами подзадоривая без того здоровый аппетит. Я видела последнее время только несчастье и неудачи, неуверенность в завтрашнем дне, неотвязную заботу о разрушающемся революционном деле. Кругом были только тонущие, барахтающиеся в революционном хаосе люди, потерявшие положение, связи, бесприютные и безрадостные. И надо всем этим тяготела неотвязная мысль о деньгах, как и где достать их, чтобы упорядочить расстроенное революционное хозяйство, распределить по местам и поддержать людей, которые могли совершать нужную революционную работу. {334}
И вдруг идиллическая картина: радостные лица, двое баловней жизни, детски беззаботных, черпающих пригоршнями свою долю удачи и счастья.
В Орле я направилась прямо к Шатиловой. Она обрадовалась мне, и мы встретились самым сердечным образом. Еще бы! Так многое связывало нас в прошлом: ежедневные встречи и ежедневные общие заботы в 1876 году, общие друзья, общие симпатии, личные и общественные. Теплый прием давал надежду на успех и того дела, ради которого я приехала. Но мне было трудно говорить Шатиловой о деньгах, о том положении, в котором находилась революционная партия в данный момент. Вера Андреевна не менее 5 лет стояла вне всего, что имело отношение к революционному делу, и знала только внешнюю сторону его, как знала ее вся интеллигентная Россия. Язык не поворачивался говорить о деньгах при таких условиях; я написала ей письмо и, повторив то, о чем ей уже писал Спандони, просила, не дожидаясь письменного распоряжения Субботиной, выдать хотя бы часть денег, которые она решила передать Спандони.
Нет! Она не может исполнить этого и должна ждать письма Субботиной таков был ответ. С болью пришлось ехать дальше.
В Воронеже - тихая, поросшая травой улица провинциального типа; небольшой деревянный дом грубой постройки, фруктовый сад, спускавшийся по отлогому косогору почти до самой реки, протекающей внизу, - такова была обстановка, в которую я попала с вокзала по адресу, данному мне в Харькове Ивановской. Хозяев, которыми были два служащих в банке, отрекомендованные как народовольцы, не оказалось дома - они были на службе. Меня встретила жена одного из них - хилая работница изможденного вида; с ней пришлось ждать тех, к кому я имела явку. Когда хозяева пришли, то первым вопросом, поднятым ими, было, куда поместить меня. "Ни в каком случае не в гостинице, - говорил один.- У нас в Воронеже приезжие должны сами ходить в участок для прописки, и вам, которую всюду ищут, идти в полицию невозможно". "Но у нас вам оставаться опасно - мы оба {335} поднадзорные, - прибавил другой, - у нас может быть обыск". "Так что же,- спрашиваю я,- сейчас же уезжать обратно?" "Нет". Они подумали... и придумали: "Мы отведем вас к бабке-просвирне. У нее вам будет во всех отношениях хорошо. Она живет на окраине, и хотя к ней и ходят всевозможные кумушки-соседки, но зато к ней часто приезжают гостить из окрестных сел; ваше появление не обратит внимания".
Сказано - сделано: мы отправились к просвирне. Я до сих пор с чувством признательности и умиления вспоминаю женщину, к которой меня привели. Она жила в собственном домике, среди других миниатюрных хибарок, вблизи церкви, для которой пекла просфоры, что давало ей небольшой заработок и большую известность. Около дома тоже имелся сад, спускающийся к пустынному берегу реки. Я была сердита: мне не нравилось поведение интеллигентов, перебрасывающих опасную гостью с своих плеч на женщину простую и бедную. Но лицо у меня просветлело: она встретила меня не только радушно, но и сердечно. От всего, что она говорила и делала, веяло такой теплотой и приветливостью, что я сразу почувствовала себя легко и свободно. Во все время она заботилась обо мне во всех мелочах домашнего обихода, обо мне, ей совершенно чужой и незнакомой, как будто она меня знала давным-давно и я была ей родной и дорогой. Это составляло кричащий контраст с приемом, встреченным у первых хозяев. В довершение я узнала, что постояльцем у просвирни живет студент, исключенный из университета и высланный на родину, стало быть, состоящий под наблюдением полиции. Но что уже совершенно оттолкнуло меня, так это отношение рекомендованных народовольцев к Суровцеву, которого они считали своим приятелем. Когда он пришел ко мне, то я с удивлением услыхала, что он не имеет квартиры, а живет под открытым небом, на лоне природы, на берегу реки; днем разводит костер, кипятит воду и варит картошку, а на ночь в непогоду забирается под опрокинутую лодку. При этом страдает малярией... Как можно было допустить, чтобы товарищ, нелегальный, больной, оставался в таких условиях,- было непонятно. {336}
Когда через несколько дней я уезжала, бабка трогательно простилась со мной; она сказала: "У меня одно время жил Халтурин, и хотя я не знаю, что вы делаете и за что вас преследует правительство, но я знаю, что вы хорошие люди, и готова помогать вам всем, чем могу".
Так мы расстались; но сколько лет ни проходило - ее образ не переставал утешать и радовать меня.
Суровцев, уговорившись со мной, скоро переехал в Харьков. Он привез с собой 600 рублей. "Откуда эти деньги?" - спросила я.
"NN взяли их взаймы у просвирни с тем, что при первой возможности мы отдадим их".
Это были сбережения всей жизни, отложенные на приданое для дочери, уже взрослой девушки.
"Зачем вы взяли эти деньги? - возмутилась я. - Ведь нас могут арестовать, и бабкины деньги пропадут".
К счастью, от Субботиной скоро пришел документ, которого ждала Шатилова. Спандони вручил мне деньги, и Суровцев мог тотчас уплатить долг.
Суровцев оказался удачливее меня: я денег в Воронеже не достала, хотя и виделась с богатым помещиком. Ссылаясь на разгар полевых работ и отсутствие свободной наличности, он отказал в денежной помощи организации, которая в данное время не одерживала побед.