Так и не потребовал. Умер. Потом его первенец Джеймс бежал, покинул родительский дом, плантацию, Миссисипи, ночью, взяв с собой только то, что на нем было надето. Когда Айзек Маккаслин услышал об этом в городе, он снял со счета треть завещанных денег с набежавшими процентами, отбыл с этим, отсутствовал неделю, после чего вернулся и снова положил деньги в банк. Потом вышла замуж и уехала в Арканзас дочь, Фонсиба. На этот раз Айзек поехал вместе с ними, перевел треть наследства в местный арканзасский банк, распорядившись, чтобы Фонсибе выдавали три доллара в неделю, не больше и не меньше, и вернулся домой. Однажды утром Айзек сидел дома и смотрел на газету, не читал ее, а просто смотрел, и вдруг сообразил, на что смотрит и почему. Он смотрел на число. Это чей-то день рождения, подумал он. И вслух сказал: "Лукаса. Сегодня ему двадцать один год", - и тут вошла его жена. В ту пору она была еще молодой женщиной; они прожили вместе всего несколько лет, но он уже знал это выражение ее лица - и сейчас наблюдал его так же, как всегда: мирно, жалея ее и сожалея о ней, о них обоих, и, так же легко,
- Лукас Бичем на кухне. Хочет тебя видеть. Может быть - с весточкой от твоего племянника, что перестает платить тебе эти полсотни в месяц, на которые ты променял отцовскую усадьбу.
Но это было не страшно. Это было в порядке вещей. Молча он мог попросить у нее прощения, выразить свою жалость и печаль так же громко, как если бы крикнул; мужу с женой незачем было тратить слова - и не из-за привычки совместного житья, а потому, что хотя бы в тот давно прошедший миг их долгой и скудной жизни, зная, что он не продлится, не может продлиться, они соприкоснулись руками и стали подобны Богу, добровольно и заранее простив друг другу все, чего никогда не найдут друг в друге. А Лукас уже был в комнате, стоял в дверях, держа шапку у бедра: лицо цвета старого седла, бедуинское по складу - но не в национальном смысле, а как у потомка пятисот поколений пустынных всадников. Это было вовсе не лицо их деда Карозерса Маккаслина. Это было лицо следующего поколения - собирательный, как фотография на эмали, образ тысяч непобежденных конфедератских солдат, почти неуловимо пародийный, - сосредоточенное, невозмутимое, невозмутимей его лица, безжалостней - и с большим запасом силы.
- Поздравляю тебя! - сказал Айзек. - Ей-богу, как раз хотел...
- Да, - сказал Лукас. - Остальные деньги. Они нужны мне.
- Деньги?.. Деньги?
- Которые Старый Хозяин оставил отцу. Если они еще наши. Если вы нам отдадите.
- Они не мои, чтобы отдавать или не отдавать. Они принадлежали твоему отцу. Любому из вас достаточно было попросить. Я искал Джима, когда он...
- Вот я попросил, - сказал Лукас.
- Все? Половина принадлежит Джиму.
- Я могу держать их для него, как вы держали.
- Ага, - сказал Айзек. - И ты, значит. Тоже уезжаешь.
- Я не решил покамест, - сказал Лукас. - Может быть. Теперь я мужчина. Делаю что хочу. Хочу знать, что могу уехать, когда пожелаю.
- Ты и раньше мог. Даже если бы дед не оставил денег Томиному Терлу. Всем вам, любому из вас достаточно было прийти ко мне... - Он не договорил. Подумал: {Пятьдесят долларов в месяц. Он знает, что это все. Что я отрекся, закричал "сдаюсь", предал свою кровь, продал первородство, - за то, что он тоже называет не миром, а забвением, и за прокорм.} - Деньги в банке, сказал он. - Пойдем и возьмем.
Только Захария Эдмондс и, в свой черед, его сын Карозерс знали эту часть истории. А дальнейшее узнал почти весь город Джефферсон; так что случай вошел не только в семейные предания Эдмондсов, но и - мелочью - в городские предания: как двоюродные братья, белый и черный, пришли в то утро к банку и Лукас сказал:
- Погодите. Это же прорва денег.
- Да, многовато, - сказал белый. - Многовато, чтобы прятать в загашнике. Давай я буду их хранить. Для тебя хранить.
- Погодите. А для черного банк будет хранить, как для белого?
- Да, - сказал белый. - Я их попрошу.
- Как я тогда получу? - спросил Лукас.
Белый объяснил про чек.
- Ладно, - сказал Лукас.
Они стояли рядом у окошка, пока белому переводили деньги с одного счета на другой и выписывали новую чековую книжку; Лукас опять сказал: "Погодите", - и они стояли рядом у измазанной чернилами полки, пока Лукас выписывал чек, выписывал неторопливо, под руководством белого - корявым, но вполне ясным почерком, как его учила мать белого и родной брат и сестра. Потом они опять стояли перед решеткой, - кассир выдал деньги, а Лукас, по-прежнему загораживая единственное окошко, дважды пересчитал их, дотошно и неторопливо, и толкнул обратно кассиру за решеткой.
Но он не уехал. Не прошло и года, как он женился - не на деревенской женщине, не на местной, а на городской; Маккаслин Эдмондс построил для них дом, выделил Лукасу участки - чтобы он возделывал их, как считает нужным и покуда живет или остается на этой земле. Потом Маккаслин Эдмондс умер, его сын женился, и в ту весеннюю ночь, когда наводнение отрезало их от мира, родился мальчик Карозерс. Еще в раннем детстве он признал этого черного человека как приложение к женщине, ставшей ему матерью, ибо другой не помнил, - признал так же легко, как черного молочного брата, как отца, ставшего приложением к его жизни. В раннем же детстве стали взаимозаменяемыми два дома: он и его молочный брат спали на одном тюфяке в доме белого и на одной кровати в доме негра, ели одно и то же за одним столом в том и в другом доме - ив доме негра ему больше нравилось, потому что там всегда, даже летом, теплился огонь в очаге, средоточие жизни. И без всяких семейных преданий вошла в него мысль, что его отец и черный отец его молочного брата делали то же самое; он нисколько не сомневался в том, что и у них самые первые воспоминания связаны с одной и той же чернокожей женщиной. Однажды он узнал - не удивившись, не вспомнив, когда и как это стало ему понятно, - что черная женщина ему не мать, и не огорчился; узнал, что его родная мать умерла, и не опечалился. По-прежнему была черная женщина, постоянная, надежная, и черный ее муж, которого он видел не меньше, а то и больше, чем родного отца, и негритянский дом, который он все еще предпочитал родному, - с крепким теплым негритянским духом, с ночным огнем в очаге, не угасавшем и в летнее время. А кроме того, он уже был не дитя. С молочным братом он ездил на лошадях и мулах, у них была своя свора мелких гончих, им обещали через год-другой подарить ружье; жизнь их была наполненной и самодостаточной - как все дети, они нуждались не в понимании и уходили за редуты при малейшем вторжении в их отдельный мир - они хотели только любить, дознаваться, исследовать без помех и чтобы к ним не приставали.