Сбоку от могилы широкие мраморные ступеньки. Для цветов, сказала бабушка, но она не слышала, чтобы кто-нибудь когда-нибудь навещал покойного. В знойные дни нам с Анной нравится сидеть здесь, в прохладной тени надгробия, где нас не видно с дороги. Мы стали делать бумажных кукол. Мы рисуем их на бумаге, а потом вырезаем. Анна всегда делает лица и прически: хвостики, афро, каре, косички, как у Пеппи Длинныйчулок. Мы вырезаем крохотную, раскрашенную мелками одежду из квадратиков, потом прикладываем к куклам и загибаем края: брюки-клеш в фиолетовую полоску, кухонные передники, кожаные куртки, белые облегающие сапоги, длинные юбки, галстуки. Бикини. «У каждой куклы должен быть свой гардероб», – важно заявляет Анна, осторожно вырезая микроскопическую сумочку.
Мы как раз сидим на ступеньках у могилы, когда слышим, как на гравиевую дорожку у нашего дома сворачивает машина.
– Он здесь! – говорит Анна.
Папа приезжает на целую неделю. Мы не видели его уже вечность, он уезжал по работе. Я скучаю по своим зайчатам, повторял он, когда бабушка давала нам поговорить с ним по телефону. Не может дождаться, когда нас увидит. Свозит нас на ярмарку и на озеро. У него для нас сюрприз. Возможно, мы его не узнаем, говорил он. Он отрастил усы.
Мы берем кукол и несемся вниз с холма, зовя его, сгорая от нетерпения увидеть сюрприз. Папа выходит из машины, которая стоит у дома. Дверь переднего сиденья открывается.
11:00
После нашей ссоры с Питером его машина с ревом уносится, а Финн с Мэдди возвращаются к своим книжкам и гаджетам, как морские птицы после бури.
– Не возражаете, если я втиснусь, пупсики?
Они двигаются, не поднимая головы.
– Хочу еще раз вас потискать.
– Мам! – восклицает Мэдди, раздраженная, что к ней лезут.
Я откидываюсь на спинку дивана и закрываю глаза, преисполненная благодарности за знакомый запах детей, их яичное дыхание, за временную передышку. Джек все еще дуется в своем домике, не желая выходить. Вполне в его стиле. Джек был упертым еще в утробе. Сколько бы рыбьего жира я ни пила, он отказывался покидать свое безопасное влажное гнездышко. И наконец согласился вылезти на две недели позже срока, во время нескончаемых мучительных родов. Я помню, как в какой-то момент не сомневалась, что умру на родильном ложе. А на следующее утро уверилась, что ребенок внутри меня погиб, хотя доктор велел прикрепить ко мне семнадцать мониторов, и они все пищали, передавая ровное сердцебиение Джека. Я была в ужасе от мысли, что потеряла существо, которое люблю сильнее всех в мире, еще до того, как мне будет позволено его любить. Но в конце концов он вышел, розовый и орущий, с длинными перепончатыми ступнями, весь сморщенный, мигающий рыбьими глазами. Создание воды. Первобытное. Вытертое и укутанное в голубое одеяльце. Переданное мне. Мягкость, завернутая в мягкость, у меня на руках, одновременно внутри меня и снаружи.
Когда медсестры унесли Джека, чтобы дать мне отдохнуть, я отослала Питера домой. Мы оба много часов провели без сна. А потом я проснулась в полумраке. Я слышала, как рядом с моей головой сопит Джек, как он тихонько попискивает во сне. Медсестры прикатили его обратно, пока я спала. Я вытащила его из кроватки и попыталась приложить к груди, понятия не имея, как это делается, чувствуя себя самозванкой, притворяющейся настоящей матерью. Я плакала, когда мы пытались соединиться. Счастье и горечь. Внутри и снаружи.
В дверь палаты постучали. Медсестра, подумала я с облегчением. Но на пороге оказался Джонас. Джонас, с которым я не общалась вот уже четыре года. Который с болью и гневом ушел из моей жизни, когда я вышла замуж за Питера. Который теперь был женат на Джине. Джонас, мой самый давний друг, стоял в дверях с огромным букетом белых пионов в коричневой бумаге, глядя, как я лью слезы над новорожденным сыном.
Он подошел к кровати, осторожно взял у меня Джека, не спрашивая разрешения, зная, что оно ему не нужно. Отодвинул голубое одеяльце от мягкой щеки Джека, поцеловал его в нос и сказал:
– Мне кажется или она правда похожа на мальчика?
– Иди к черту, – улыбнулась я. – Не смеши меня. Все болит.
– В промежности? – спросил он озабоченно.
– Боже, – засмеялась я сквозь слезы. Счастье и утрата.
Сейчас я представляю, как Джек лежит на кровати, скрестив руки за головой, с помощью наушников отгородившись от мира, и думает, стоит ли ему простить меня, – гадает, прощу ли я его. «Да и да!» – хочется мне закричать ему. Нет ничего, что нельзя было бы простить, для людей, которые любят друг друга. Но едва эта мысль возникает у меня в голове, как я понимаю, что это неправда.
Случайно залетевшая на веранду муха не может выбраться наружу. Она, жужжа, бьется о сетку, скребется лапками и крыльями о металлические нити. Периодически замирает, чтобы поразмыслить, и тогда на веранде воцаряется тишина, которую нарушают только шелест страниц и тихий звук, с которым лопается слюна Финна, сосредоточенного на игре. На маленьком общественном пляже на противоположном берегу пруда люди уже застолбили участки песка на день и выкладывают на хлопковые скатерти еду, чтобы не дать другим занять это место. Не надо было мне поддаваться на уговоры Питера встретиться с Джонасом и Джиной на пляже. Не могу представить, как увижу Джонаса в ярком свете дня, как буду есть приготовленные Джиной сэндвичи с тунцом и фальшиво улыбаться, вспоминая вчерашний вечер. Нет ни одной причины, по которой я должна поехать. Это Питер договорился встретиться. Он может взять детей. Никому не будет дела, что меня нет. Кроме меня. Потому что тогда все они увидят Джонаса, а я – нет. Они смогут положить свои полотенца рядом с его на горячем песке. При мысли о том, что я его не увижу, меня охватывает мучительное желание прикоснуться к нему, дотронуться до его руки в воде, голод. Одержимость. Как у тех, кто слышит пение сирен. «Сирена с пенисом», – думаю я и начинаю хохотать.
– Что смешного? – спрашивает Мэдди.
– Ничего. – Я осекаюсь. – Ничего смешного.
– Ты ведешь себя странно, мам, – говорит она, возвращаясь к книге. – Смеешься без причины. Как клоун-маньяк.
Она расчесывает комариный укус на лодыжке.
– Чем больше чешешь, тем сильнее чешется.
Дети все еще в пижамах. На рукаве Финна – засохший свечной воск, попавший на него вчера, когда они с Мэдди пришли пожелать спокойной ночи пьяным взрослым.
– Мы слышали, как вы поете, – сказал Финн, заходя через сетчатую дверь с лукавым выражением лица, говорившим: «Знаю, что должен быть в постели, но вот он я».
– Господи, вы уже давным-давно должны спать, – сказала я.
– Вы слишком шумите, – откликнулась Мэдди. – Джек спит. Отрубился.
– Залезай, – сказала я, затаскивая Финна на колени. – Только на пять минут.
Он нагнулся содрать со свечи сталактит застывшего воска. Несколько капель упало ему на рукав.
– Можно я задую свечи?
– Нет, нельзя.
– Вы нас не проводите? Я что-то слышал в кустах. Может быть, там волк.
– Нет там никаких волков, дурак, – сказала Мэдди. – Пойду налью себе молока.
Финн слез с моих коленей и свернулся клубочком на диване рядом с Питером, который продолжал разговаривать с Джиной, поглаживая Финна по спине, как будто тот был котом. На другой стороне стола крестный отец Анны Джон Диксон и Памела, жена дедушки, спорили с матерью Джонаса из-за гнездовий куликов.
– Это наш пляж, – говорила Памела. – По какому праву парковая служба его огородила?
– Не могу не согласиться. Просто птицам на смех, – сказал Диксон, хохоча над собственным каламбуром.
– Пляж принадлежит матери-природе, – ответила мама Джонаса. – Вас действительно больше волнует, куда положить полотенце, чем возможное вымирание целого вида?
– Не откроете мне дверь? – Мэдди вышла из кладовки, осторожно неся два стакана молока.
Питер поднялся и, нетвердо держась на ногах, открыл дверь веранды, после чего взлохматил дочери волосы.