Какие-то странные звуки и шорохи заставили ее отвлечься от раздумий. Кто-то ходил по саду. Но кто? Натали с Симоном и Пьером играли в карты в гостиной. Сара мыла посуду на кухне. Франсуа пошел к себе домой. Ева набросила на плечи шаль, подаренную ей Натали, и вышла, стараясь ступать неслышно, из мастерской. Вокруг стояли высокие черные каштаны, между ними проглядывали небольшие ухоженные лужайки с аккуратно подстриженными кустами жасмина и другими неизвестными ей растениями. Здесь же, совсем неподалеку, стояла беседка с круглым столом посередине. Там Ева обычно отдыхала. Однажды она зарисовала акварелью этот уголок сада. Вот и беседка. Ева, скрываясь в тени дерева, присмотрелась и увидела почти в двух шагах от себя, в беседке, стол — белый, на вид хрупкий, а на нем — лежащую навзничь Сару, над которой склонился в недвусмысленной позе мужчина. Он рычал и так яростно двигался, что казалось, Сара вот-вот рухнет вместе со столом на газон. Ева, не отрываясь, смотрела на эту пару, и ей не хотелось уходить. Глядя на разметавшую руки и судорожно царапающую ногтями поверхность стола Сару, ее обнаженную грудь, слегка прикрытую белым фартуком, который вместе с подолом темной юбки был теперь вывернут наизнанку, ее лицо, искаженное какой-то болезненной страстью, Ева и сама возбудилась, пожалев, что на столе предается любви Сара, а не она сама. Ее взгляд упал на поднос с едой, скрытый в траве.
Наконец мужчина исторг хрипловато-прерывистый стон, оторвался от Сары и, словно остывая, прислонился к столбу, поддерживающему купол беседки. Он был совершенно голый, и лунный свет щедро поливал голубоватым перламутром его бедра и живот. Еве подумалось, что таким орудием, которым он располагал, он способен удовлетворить не одну женщину. Прямо сейчас, прямо здесь. Это был Франсуа. Сара лежала не шевелясь.
Ева бросилась в мастерскую. Закрыла за собой дверь и села в кресло. Сердце ее билось вдвое чаще, чем до прогулки по саду. Как бы ей хотелось, чтобы рядом оказался Бернар!
Задрожали стекла веранды, распахнулась дверь, и в мастерскую вошла, держа поднос на вытянутых руках, растрепанная, с малиновыми щеками, Сара.
— Ваше молоко и булочки, мадемуазель Ева. — Она бухнула поднос на столик и, пятясь, поспешно вышла, захлопнув за собой дверь. Ева взяла стакан с молоком и отпила глоток, после чего заметила, что литая поверхность узорчатого серебряного подноса засыпана мелкими желтыми цветами, а между булочек примостился большой черный с лакированными крылышками жук.
* * *
Ей не хватало дня. Казалось бы, занятия французским отнимали не так много времени, но после них она чувствовала усталость, какой никогда не возникало после работы над холстом.
Это была другая усталость. Кроме того, Натали поручила Франсуа научить Еву водить большой спортивный автомобиль. Вроде все было просто: переключай скорости, нажимая на сцепление и газ, и кати себе по тихим утренним улицам, пока никто в квартале не проснулся. Но машину почему-то дергало из стороны в сторону, да и трогалась она с места как-то рывками.
Но уже вскоре Ева начала достаточно сносно ездить вокруг дома и выезжать на приличное расстояние. В середине августа она сдала на права и, почувствовав себя более свободной, чем прежде, отдалилась от дома настолько, что оказалась на улице Сент-Антуан.
Миновав ее, она выехала на старинную улицу Сен-Поль, затем через мост на бульвар Сен-Мишель, и наконец перед ней открылся в голубоватой дымке знаменитый Люксембургский сад. Припарковав машину, Ева, вдохнув аромат цветов и влажных каштанов, прошла наискось через сад, где на другом его конце начинался не менее знаменитый Монпарнас — улица Вавен, бульвар Распай. На Монпарнасе развешивали свои картины художники или торговцы картинами. Ева с любопытством ходила от лавочки к лавочке, пока не оказалась на террасе кафе «Ле Дом». Там, выбрав уютный уголок, из которого смогла бы наблюдать за посетителями, она взяла три свежих круассана и кофе с молоком. Жизнь поворачивалась к ней все более радужными своими сторонами. Париж, о котором она столько читала и слышала, принял ее в свои нежные и гостеприимные объятия.
В кафе заходили парни и девушки в джинсах и ярких майках, с книгами под мышкой, они пили кофе, поглощали ароматные булочки и тут же что-то читали, записывали, переговариваясь друг с другом. Они чувствовали себя здесь как дома. Приходили парочки и постарше, без книг и тетрадей, усаживались на высокие вращающиеся стулья и, заказав что-нибудь легкое, вроде разбавленного вина, просто ворковали, радуясь жизни.
Покружив по парку, Ева отыскала наконец свою машину — благо, она ярко сверкала на солнце своими красными бортами и хромированными деталями, села и спокойно, как учил ее добросовестный Франсуа, тронулась с места.
И тут ей показалось, что она увидела Бернара. Она прибавила скорость. Он вошел в подъезд высокого старинного дома. Ева притормозила, выпрыгнула из машины и вошла следом. Тут же в нос ей ударил запах сырой штукатурки и вареного лука. Это был жилой дом. Она в полутьме поднималась по лестнице, звук ее шагов гулко отдавался во всем подъезде. Но Бернара нигде не было видно. Вероятно, она обозналась. Она вышла из дома, села в машину и, глотая слезы, помчалась домой.
* * *
Лишь в Париже Ева поняла, что устроить выставку здесь проще и намного дешевле, чем, скажем, в Москве. Однако французы, ожидавшие увидеть традиционные русские пейзажи и натюрморты, портреты и несколько тяжеловесную графику, столкнулись с довольно сложной подоплекой философских картин русской художницы. Поражали и сами размеры полотен.
Превосходно владея искусством рисовальщицы, Ева стремилась в своих работах отразить внутренний мир женщины. Парижские критики, боясь преувеличить или недооценить Еву, писали нейтральные статьи, предрекая ей большое будущее, но утверждая, что сегодняшний ее уровень недостаточен для таких аукционов, как Сотбис или Кристи. Но одно было неоспоримо, что понимал всякий, мало-мальски разбиравшийся в живописи: это работы незаурядного, оригинального мастера, чья манера не вызывала ассоциаций ни с кем другим в мире искусства. Это и настораживало, и вызывало восхищение. Посетителей выставки ошеломила также и стоимость работ. Она была настолько высокой, что раздражала и ставила в тупик. Натали посчитала необходимым заплатить двум знакомым журналистам средней руки, заказав рекламные статьи, но некий мсье Блюм, ангажированный журналист Академии изящных искусств, к мнению которого в Париже прислушивались уже почти десять лет, назвал выставку «претенциозной» и написал, что, «рассматривая полотна художницы, начинаешь вспоминать, что такое мигрень и спазмы желудка», что «радующемуся жизни французу по душе более аппетитное и оригинальное меню». Вот под таким гастрономическим соусом и прошло закрытие выставки. Блюм сделал свое черное дело — ни одна картина не была куплена.
Хотя желающих посмотреть «столь нашумевшие» картины было более чем достаточно. Ева отказалась давать интервью, она смотрела на свое поражение сквозь пальцы. Полотна, выставленные на Константен-Пекер, были, по ее собственному мнению, лучшими ее творениями.
Натали пыталась успокоить ее, но Ева сказала:
— А вы-то сами не остыли ко мне? Успех — дело случая и времени. Вы готовы ждать?
Или же мне покупать билет в Москву?
Натали всплеснула руками:
— Не сходи с ума! Я уверена в тебе больше, чем в самой себе! Здесь живет капризный народ, который желает знать, во что он вкладывает деньги. Ни вкус, ни стиль, ни тематика — ничто не играет такую роль, как имя. Ты-то, я надеюсь, понимаешь это не хуже меня.
В день закрытия выставки, когда картины были водворены в галерею Натали, Сара вкатила в гостиную столик с запотевшей бутылкой русской водки, тарелку с норвежской жирной сельдью и вазочками с красной и черной икрой.