Российские интеллектуалы в Кабуле запечатлели царившую в то время в стране наэлектризованную атмосферу, невольно указывая при этом на ту проблему, которая будет волновать и многих последующих визитеров: отсутствие собеседников. Так, Лариса Рейснер, сестра востоковеда Игоря Рейснера и жена видного советского дипломата, посетила однажды «машин-хане» – кабульский Государственный арсенал, построенный в 1890‐е годы британскими инженерами для Абдур-Рахман-хана[64]. Этот «Дом машины» был создан в качестве «ресурсного центра и географической точки, из которой исходило поддерживаемое субсидиями насилие, которое Абдур-Рахман распространял из Кабула на силой прикрепленные к Афганистану народы и территории»[65]. Рейснер, однако, увидела в этой бывшей периферийной ветви претендовавшего на всемирное господство британского капитализма нечто иное – надежду на возникновение рабочего движения. «Машин-хане», с ее точки зрения, представлял собой единственное живое место в депрессивном, застывшем в безвременье пыльном восточном ландшафте. Только здесь прессы, молоты и рычаги накачивали бицепсы привычных к крестьянскому труду рабочих рук, а животы тружеников, вынужденных трудиться по 12 часов в день, оставались подтянутыми, в то время как те, кто над ними надзирал, наращивали жир. Будучи свидетельницей взрывоопасных противоречий промышленного капитализма, Рейснер считала, что эксплуатируемые рабочие живут «в одиноком, почти мистическом предчувствии революции»[66]. Секретарь советского Генерального консульства в Кабуле Л. В. Никулин, вернувшись на родину, тоже с оптимизмом оценивал перспективы афганской революции: «Недаром лорд Керзон утверждает, – насмешливо замечал он в 1923 году, – что каждая семья в Англии отдаст своего последнего сына в том случае, если британской власти в Индии будет угрожать какая бы то ни было опасность. Каждая ли семья?»[67]
И все же вскоре произошли события, изменившие курс революции. В 1929 году был свергнут режим Амануллы-хана, и это заставило советских ученых и дипломатов задуматься о том, что же пошло не так. Некоторые считали переворот результатом пуштунской эксплуатации непуштунского севера и британских интриг среди консервативных, реакционных пуштунских племен[68]. Другие опасались, что революционный оптимизм сделал ученых невосприимчивыми к объективным условиям, существующим в стране. «В ходе изучения документов, связанных с распадом правительства младоафганцев, – писал Р. Т. Ахрамович несколько лет спустя, – мнения советских специалистов по Афганистану по некоторым вопросам разошлись. Некоторые ученые преувеличивали развитие классовых движений в Афганистане; другие не учитывали уровень социально-экономического прогресса в этой стране, находившейся еще на первых стадиях развития капитализма. Более того, реакционная роль национальной буржуазии, находившейся в процессе формирования и стремившейся сохранить территориальную целостность страны, не была в достаточной мере учтена»[69]. Новое поколение ученых усвоит эти уроки. Дореволюционные исследователи, такие как И. Л. Яворский и В. В. Бартольд, скончались, и межвоенный период стал временем формирования первого поколения советских специалистов: Рейснер преподавал в МИДе с 1935 года, а М. Г. Асланов, изучавший пушту во время службы в консульстве в 1930–1938 годах, позже преподавал этот язык в МИВ – Московском институте востоковедения[70]. Ученики Асланова – и в их числе К. А. Лебедев – продолжили эту традицию: Лебедев преподавал пушту в МИВ до 1985 года. Благодаря таким людям были заложены основы советско-афганских культурных взаимодействий, в рамках которых могли успешно работать лингвисты и историки. Более того, советская трансформация Центральной Азии стала примером для остальной части региона. Даже после распада Афганистана в 1929 году советский ученый мог мимоходом упомянуть, что «Афганистан <находится> на путях из Индии в Советскую Среднюю Азию»[71].
По мере того как изучение Афганистана становилось профессиональным, укреплялись и некоторые установки, которые впоследствии стали вызывать сомнения. Изгнание Амануллы, казалось, должно было преподать определенные уроки: надо искать союза с левыми пуштунами и угнетенными северянами и остерегаться англо-индийских заговоров на востоке и юге. Однако эти установки сочетались с идеологией «пуштунофобии», которую внушала иностранцам новая мусахибанская элита Кабула[72]. Понятие «мусахибан» – по-персидски «компаньоны» или «супруги» – не было родовым, а обозначало скорее советников при дворе Амануллы-хана[73]. Надир-шах и министры, правившие как регенты от лица его сына, называли себя в разговорах с иностранцами «пуштунами», основываясь на «численном большинстве и историческом авторитете пуштунских племен» в Афганистане. Однако одновременно они выдвигали параллельную версию событий 1929 года, в которой пуштуны, в особенности восточные, выступали как «постоянные разрушители и противники государства»[74]. Уверенность советских ученых относительно «онтологических национальностей» и «объективного» существования наций препятствовала критическому отношению к этим утверждениям. Вместо того чтобы деконструировать «Афганистан» как понятие, советские ученые свели афганцев и пуштунов, афганское государство и «афганский народ» к общим категориям. Это существенно затрудняло написание истории Афганистана, не говоря уже о предвидении его будущего.
Ситуация усложнялась еще и теми ограничениями, которые возникли в советской исторической науке вследствие сталинских коллективизации и индустриализации. Если раньше ученые дифференцированно подходили к вопросу об эпохах развития в истории промышленных стран и Азии, то теперь они подчеркивали первенство Советского Союза как ведущего социалистического государства во всем мире, утверждая, что путь, им пройденный, годится и для азиатских стран. В 1931 году египтолог В. В. Струве предложил приложить пятичленную модель к Азии. В статье 1938 года сам Сталин указывал, что Азия уже миновала стадию феодализма[75]. Таким образом, не стоило ждать, когда афганское или китайское общества пройдут этап, который они в действительности давно оставили позади. За исключением академических дебатов о временных границах феодализма в прошлом, универсальная пятичленная модель стала общепринятой[76]. Тем не менее, оставалось неясным, каким образом монархии, в которых отсутствовал рабочий класс, должны были превратиться в рабочие республики.
Обстоятельства войны сделали этот вопрос на какое-то время чисто академическим, однако неожиданный крах колониальных империй заставил Москву к нему вернуться. Стало ясно, что на территориях, не завоеванных Красной армией, влияние СССР всецело зависело от его отношений с национальными элитами, привлечь которые на свою сторону было непросто. Советскому Союзу пришлось учиться действовать в рамках послевоенного международного порядка, не будучи в полной мере его частью. Не отказываясь от идеалов революции, но сохраняя и статус-кво, советское государство присоединилось к ООН и стало членом таких специализированных организаций, как ЮНИСЕФ, Программа развития (ПРООН), Продовольственная и сельскохозяйственная организация (ФАО). Более того, к середине 1950‐х годов Москва подписала соглашения об оказании помощи на суммы по 100 миллионов долларов с Афганистаном, Эфиопией, Индонезией, Аргентиной и Кубой, а также договоры о дружбе с маоистским Китаем и КНДР Ким Ир Сена[77].