ДС: Как называется?
ВЕ: «Еврейские мелодии»[87],
ДС: Кто-то мне сказал, что называется «Семь с половиной евреев».
ВЕ: Нет, это чепуха. У меня был план написать для журнала «Бронзовый век»[88], по их настоянию, «Мои семь евреев». То есть жизнеописания коротенькие тех семи евреев, которые посильнее других на меня оказали влияние. Или просто чуток потрясли хотя бы. То есть самых запоминающихся.
ДС: Веня, а какие книги очень подействовали на тебя?
ВЕ: Смотря в какое время… Из самых ранних… В юности «Преступление и наказание», пожалуй, в шестнадцать лет прочитанное. В восемнадцатилетнем возрасте из самых сильных впечатлений – «Голод» и «Мистерии» Кнута Гамсуна[89]. Уж тут я ходил ошалелый несколько недель, да даже больше, чем недель, и не мог ничего больше в руки брать после этой литературы. Потом, в возрасте примерно девятнадцать – двадцать, ибсеновская полоса началась. В особенности «Бранд», да и «Пер Гюнт», да даже и поздние пьесы, весь Ибсен совершенно, с головы до пят. Потом, кто же из литераторов-то… Да, пожалуй, сильнее этого потом и не было. А! Потом, конечно, Стерн[90]. Но это уже в возрасте двадцати двух, примерно, лет. Потом на меня уже навалился своей тяжелой, грамотной, <нрзб> массой Томас Манн. Томас Манн меня раздавил года на три. Это уже возраст двадцать пять – двадцать восемь лет[91].
ДС: Все это – иностранная литература, кроме Достоевского…
ВЕ: Кроме Достоевского, оказалась только иностранная. Длительных действий на меня среди русских не было никого, пожалуй[92]. Ну и, конечно, стихи. Стихи-то, в основном, конечно, русских поэтов. Если из заморских поэтов – то в русских переводах в хороших. Поэтов-то я, пожалуй, даже больше читал, чем прозаиков. Всех, то есть, поэтов, от силлабической русской поэзии семнадцатого века и до Николая Заболоцкого, примерно так.
ДС: Когда ты написал «Москву – Петушки»?
ВЕ: Вот как раз осенью 69‐го года, покуда ездил со своим вагончиком[93]. Мы строили эту кабельную линию связи от станции Лобня с ответвлением на Долгопрудную и в сторону аэропорта Шереметьево. Совершенно безалаберное время…
ДС: Но как ты мог вообще писать, когда жил в поле, в вагончиках?
ВЕ: Да, в поле, в вагончике… В том-то и дело. Нас в крохотном вагончике было восемь рыл. Причем писать при них было невозможно, потому что каждый из этих обитателей вагончика постоянно справлялся: «А что ты там кропаешь?» Приходилось кропать по ночам. И то спрашивали: «Не пора ли гасить там свет?» Или: «Что ты там, готовишься, что ли, к экзаменам? Все равно не поступишь никуда. Сейчас никуда, кроме как по блату, не поступишь». Несли вот такую гиль[94], мне это все приходилось выслушивать…
Ну что же делать, раз уж на меня накатило, одолело, я продолжал. Что-то у меня это отняло немного времени – месяца два. Это учитывая, что писалось только урывками, вечерами. Быстро. А «Дмитрия Шостаковича» вообще пришлось писать в сторожке под Москвой, где я охранял склад всего этого кабельного хозяйства, где чуть ли по мне не бегали крысы. (Смеются.) Маленькая сторожка, в которой – мой кабинет. Кабинет был примерно в мою длину длиной и в мою ширину шириной. Ровно раскладушка устанавливалась и больше, по-моему, ничего. Да, крохотная-крохотная узенькая скамейка рядом – письменный стол, «бюро» назовем его… (Смеются.) И вот, как на грех, сейчас-то, с 74‐го года, когда я поселился в Москве, а уже с 77‐го года прописан в Москве, и уже созданы, пожалуйста, все комфорты для писания – пишется уже хуже. Черт его знает, почему так. То есть мне-то не к спеху, я не спешу. «Мне некуда спешить», – как писал Самед Вургун, великий азербайджанский поэт, советский, кстати[95]. Но посмотрим, я все еще рассчитываю, что поездка на Север меня немножко порастрясет…[96]
ДС: И потом ты будешь заниматься пьесой?
ВЕ: Хочу из «Еврейских мелодий» еще выкроить пьесу. Трагедию непременно. В трех действиях – и все действие происходит в приемном пункте стеклопосуды, винной посуды[97].
ДС: А тебе нравилось разговаривать с рабочими…
ВЕ: Не очень, не очень. Я их общества почти избегал. Не так чтобы избегал, но и не очень панибратствовал с ними.
ДС: Но ты пил с ними?
ВЕ: Еще как! Еще как! Еще как! Все, начиная от тройного одеколона и кончая резолью[98].
ДС: И ты все это испытывал?
ВЕ: Ну конечно, да еще задавал иногда тон. Многим малопосвященным расширял кругозор[99] в этом отношении.
ДС: Было скучно с ними?
ВЕ: Да не совсем скучно… Среди них, во всяком случае, за все время работы с ними из пяти-шести тысяч людей, с которыми приходилось хотя бы пить, – я считаю, я с человеком знаком, с которым хоть раз выпил, – так вот, их примерно было тысяч пять-шесть. Из них нашлось штук пять-шесть экземпляров хороших людей. Ну, не то что хороших, но более или менее доброкачественных. А так они… Общение с ними не дает ничего абсолютно. Иногда какие-нибудь их случайные обмолвки, маленькая их придурь дает какой-нибудь толчок для какого-нибудь поворота прихотливого, глупой мысли… А больше от них толку никакого. Это ж не XIX век, где они учились у русского народа говору и все такое. А сейчас…
ДС: Но все-таки чувствуется большая симпатия к народу в книгах.
ВЕ: Так ну еще бы им не симпатизировать, этим беднягам, господи! Кто же тогда им будет симпатизировать? Господь на них плюнул, власти – тоже, по существу, так что…
ДС: А ты старался, были какие-то попытки официально опубликовать свою работу?
ВЕ: Нет, никогда, ни разу. Ни одного мгновения в жизни мне не приходило в голову здесь хоть что-нибудь опубликовать. Ни разу. Вот тут я прямо…
ДС: Просто потому что знал, что это бессмысленно?
ВЕ: Да не то что бессмысленно – и желания не было. Тут уж я совершенно стерильное существо. Ни секунды даже мысли не было. Да и смешно было бы думать…
ДС: Но когда ты написал «Москву – Петушки» – это было для друзей?
ВЕ: Я рассчитывал примерно на аудиторию из дюжины человек. И я не подозревал, что спустя восемь лет будет уже не дюжина человек, а дюжина держав (смеются), опубликовавших…[100] К вопросу о неисповедимостях…
ДС: Скажи, Веня, когда ты начал пить?
ВЕ: Пить? Ну, вообще-то говоря, до десятого класса меня тщательно оберегала матушка от этого, потому что мой покойный папенька был самый известный во всем городе алкоголик[101]. Он дома не жил никогда, переходил из пивной в пивную… Зарабатывал только тем, что у него никогда за душой ничего не водилось… Он только что вернулся, отсидел непонятно за что семь лет[102].
ДС: Он был сломленный человек?
ВЕ: Не совсем. Он был известен еще своим голосом. Он бродил по городу, всегда в подпитии, хотя и не имел денег… Пел что-нибудь вроде «Благословляю вас, леса, долины, нивы, горы, воды… / Там-прам-пам-пам. / И одинокую тропинку…»[103] Или там из «Фауста»: «Привет тебе, приют невинный, / привет тебе, приют священный». Вот такой у него был репертуар. Мне не позволялось даже при встрече с ним… Я иду, допустим, в школу, уже будучи взрослым, девятый-десятый класс – при столкновении не разрешалось ни приветствовать его, ни подавать ему руки, если тот протянет. Матушка боялась не влияния его, а просто самой элементарной наследственности. Так что впервые мне пришлось глотнуть водки – и вообще спиртного напитка – на выпускном вечере по окончанию десятилетки.