Рушились мосты, горели села за спиной Эргарда. Но это на отдельных участках фронта. На большем его протяжении белые начинали вдруг отступать и отступали весьма резво по причинам неочевидным. Люди, некогда вступившие в армию, самозабвенно воевавшие, просто уходили по домам жить дальше, никак не реагируя на окрики начальства. Селения при этом переходили под новую власть почти бескровно. Кровопролитие начиналось после взятия красными очередного форпоста, имевшего волю к сопротивлению. Большой удачей было не попасть под горячую руку в первые дни и недели после смены власти. Артуру везло. Первой большой удачей для него стал Усть-Сысольск. Преодолев соблазн посетить памятные по восемнадцатому году места и оставшихся с той поры знакомых, Артур принял решение не останавливаться в этом городке, благодаря чему избежал риска быть захваченным наступающими силами противника. По той же причине – везение, удача, фарт – вовремя прибыл в Архангельск. Опоздай он на сутки, даже на часы, судьба его была бы очевидна и до тошноты предсказуема. Расстрел. Как вариант – повешение. В десятых числах февраля судьба фронта, армии и всей Северной области не вызывала ни у кого сомнений. Главнокомандующий генерал Миллер тайно обменивался телеграммами с большевистским комиссаром Кузьминым, который предлагал ликвидировать Северный фронт, не затягивая агонию. Миллер затягивал. Не давал приказа об эвакуации даже раненых из архангельского госпиталя до тех пор, пока в войсках не поднялась паника. Артур наблюдал 16 февраля в Холмогорах, как служащие военно-тыловых учреждений по собственному почину грузили на подводы и увозили, а то и сжигали на месте архивы, после чего сами поспешно покидали село. После полудня 18-го он прибыл в Архангельск, не вполне понимая теперь смысл своего пребывания здесь с точки зрения командования, отославшего его с Печоры. Путь назад отрезан. В штабе его не приняли, велели явиться ровно в десять часов завтра. Ровно в десять часов! Каково лицемерие! Артур надеялся устроиться на ночлег в гостинице, переполненной офицерами, приехавшими с фронта самовольно или с поручениями в штаб. Места достать не удалось, впрочем, никто в эту ночь в Архангельске не спал. На завтра, на три часа пополудни, была назначена эвакуация пешими колоннами в Онегу. Считалось, что и правительство, и главнокомандующий будут находиться при отходящих из Архангельска войсках. Способ и перспективы эвакуации бурно обсуждались в этот вечер и ночь во всех общественных местах. Доходило до стычек. По улицам приземистого города катили груженные скарбом извозчики. Это лихорадочное движение и всеобщее бодрствование беспокоили Артура. Готовилось как будто что-то нехорошее. Только привычка к дисциплине и умение вопреки всему заставить себя не размышлять, а полагаться на решения свыше, позволяли сохранять если не полноценное спокойствие, то, по крайней мере, внешнюю невозмутимость. Указания, в какой колонне должен следовать в Онегу Артур Эргард, будут, вероятно, получены завтра в десять. Он почти не сомневался. Все офицеры, не приписанные на данный момент ни к какому соединению, тоже надеялись получить назначения в штабе утром. «Ровно в десять» – одинаково назначено было каждому. Странным казалось, что штаб в эту решающую ночь закрыт. В пять утра в гостинице заговорили о завершившейся будто бы посадке всех штабных с семьями, самого главнокомандующего генерала Миллера и членов правительства Северной области на ледокол «Минин», который изначально предназначен был для перевозки раненых из здешнего госпиталя. Пеший марш на Онегу никто не отменил, оказались под вопросом только организация этого марша и общее руководство. Главнокомандующий бросил свою армию. Армии в одночасье не стало. Смысл идти в Онегу? Не стало и смысла. В этот момент все решало везение, которое сопутствовало Артуру на протяжении долгого пути, проделанного им от Якши до Архангельска. Положение его на этот раз было отчаянным. Исправилось оно благодаря внезапному проявлению дружбы, симпатии и даже покровительства со стороны капитана Ладыгина, прибывшего накануне с Двинского фронта с теми же, что и Артур, намерениями – получить для своей части точные рапоряжения о порядке эвакуации. Теперь, убедившись, что эвакуации как таковой не предвидится, старший офицер счел возможным принять все меры к благополучному исходу для себя лично и… да вот хотя бы для этого юнца, очевидно, растерявшегося и не имеющего достаточного опыта переживать подобные передряги. Капитан Ладыгин нуждался хоть в каком-нибудь подчиненном. Заботиться о себе самом в единственном числе он не умел. Утерял этот навык в долгой военной жизни. Тратить весь опыт, мужество, волю на одного себя казалось даже отчасти безнравственно. Психология. Да! Спасение товарища, младшего по возрасту, званию и неспособного позаботиться о себе, – вот что придавало толику благородства всем действиям, на какие способен был сейчас капитан Ладыгин. В восемь утра они вдвоем отправились на пристань и, смешавшись с толпой, наблюдали за маневрами ледокола, который отчалил, но под угрозой обстрела из танков, прорвавшихся на пристань, вернулся к берегу, чтобы танкистов взять на борт. Двинский лед кололся большими плоскими льдинами, набегающими друг на друга вокруг корпуса судна. Пробиваться вместе с танкистами к трапу, брошенному на пирс, капитан не решился. Разгоряченные гонкой и стрельбой по ледоколу, пусть даже и стрельбой нарочно нерезультативной, танкисты могли зашибить, а то и скинуть конкурента в воду. Затем, после второго отплытия, по «Минину» с пристани ударил пулемет: это подоспели еще и брошенные командованием пулеметчики. Они уступили танкистам в мобильности, зато били по судну прицельно. Ранили кого-то из пассажиров и командования, толпившихся на палубе. Однако ледокол возвращаться за ними не стал. Капитан здраво рассудил, что пулемет не танк, серьезные повреждения кораблю нанести не может. Казалось бы, все варианты на сегодня исчерпаны. Но! Капитан Ладыгин, а по его команде и Артур, хватают доски и бегут по льду к ледоколу, совершающему разворот. Рискованно. Там, где лед расколот, они бросают доски и, переставляя их по очереди, пробираются к самому борту. Толпа, галдящая на пристани, переключает внимание на смельчаков. А их уже трое: еще один отчаянный офицер пустился вслед за Ладыгиным, разгадав его намерения. Кладут доски, перебегая с льдины на льдину. Балансируют, рискуя свалиться в воду. «Безумство», – шепчет пожилая дама на пристани и осеняет смельчаков крестом. Предприятие действительно выглядит безумным, но первый – самый высокий, и это Артур – добегает до борта ледокола, откуда ему спускают веревочный трап. Как раз в это время бегущий последним, организатор экспедиции капитан Ладыгин, потеряв равновесие, проваливается в воду, и куски льда смыкаются над его головой. Наблюдающие с пристани охают, кто-то злорадно – спекся, умник! – кто-то искренне сочувствуя безрассудному смельчаку. Двое соучастников экспедиции возвращаются, опираясь на брошенные доски, вытаскивают несчастного из полыньи и снова кидаются к веревочному трапу, спущенному с борта. Спасенный сбрасывает намокшую шинель, товарищи подсаживают его на трап. Наконец все трое подняты на борт.
Тут подобие ада. Более тысячи человек заполнили отсеки и коридоры судна, не предназначенного для перевозки пассажиров. Те, кто, пользуясь близостью к штабу фронта, накануне получили отдельные каюты, успели погрузить разнообразный багаж и даже кое-какую мебель. Другие, наоборот, уезжают лишь с тем, что на них надето. У большинства есть личное оружие. Обстановка на «Минине» сложная, она остается сложной до конца.
И тем не менее, на исходе февраля, преодолев многие природные и военные опасности, ледокол благополучно окончил плавание в Норвегии. Там, в лагере для перемещенных лиц «Варнес», началась эмиграция Артура Эргарда. Все пережитые им злоключения вместились в несколько строчек объяснительной записки советского инженера Якова Николаевича Бауэра, написанной по требованию сотрудников КГБ в декабре 1978 года в номере московской гостиницы «Москва». О своих тщательно скрываемых связях с родственником, проживавшим за рубежом, в капиталистической стране ФРГ, Яков написал: «…Сразу после Великой Октябрьской социалистической революции мой брат попрощался с семьей. Он уехал в Париж. Мне в то время было четыре года. После я не имел с ним никаких сношений, за исключением письма, в котором просил его больше не писать нам. Ничего другого сообщить не могу».