Юрий Слепухин
Пантократор
Уже подойдя к автомобилю, он вдруг против обыкновения помедлил и остановился. В свите тоже застыли, от неожиданности наталкиваясь друг на друга; генерал с бычьим затылком – начальник личной охраны – весь сжался, холодея в испуге и преданности, ничего еще не успев сообразить, но уже убежденный в каком-то роковом значении этой внезапной и непредусмотренной заминки, готовый ринуться, заслонить Хозяина своим телом – как уже сделал однажды, когда возле Боровицких ворот (в самую последнюю минуту, лимузины уже шли на выход!) справа, из-за Манежа, неведомо как миновав оцепление, выкатилась какая-то шальная «эмка» – и он, тогда еще простой лейтенант внутренних войск, не задумываясь, бросился под колеса – остановить гада, не дать выехать на запретную полосу…
А тот, за кого готов вторично рискнуть жизнью начальник охраны – точно так же, как готовы были умереть и уже умерли многие миллионы других людей, – он остановился просто потому, что ему захотелось подышать свежим воздухом, проветрить легкие после душноватого кабинета. Здесь, снаружи, хорошо пахло дождем и мокрой сиренью, и свежей землей от газона, где изумрудно зеленела трава в свете ярких фонарей, еще не совсем привычных после четырех лет затемнения.
Был уже поздний вечер, подсвеченное городскими огнями небо потускнело – Москва отходила ко сну. Жаль, что погода выдалась ненастной; он вспомнил начало этого долгого и утомительного дня – как, колебля шеренги штыков и касок, под гремящее «Славься» проходили по площади сводные полки фронтов, как глухо и грозно рокотали барабаны и на мокрую лоснящуюся брусчатку падали германские знамена – пестрые клочья цветной парчи и шелка, тусклое золотое шитье, гербы и эмблемы и колючая готика чужих девизов, лакированные древки, перевитые шнурами, окованные в серебро, увенчанные лавровыми венками и распростертыми орлиными крыльями, – десятки и десятки фашистских знамен, числом ровно двести, ложились к его ногам кучей разноцветного тряпья, а барабаны грохотали безостановочно и зловеще – как в старину при публичных казнях…
Он усмехнулся, подумав о том, что четыре года назад некий господин Гитлер собирался устроить на этой площади свой «парад победы». Удивительно все-таки несерьезный был человек. Почему его так боялись? Шавка, возомнившая себя львом, баран в барсовой шкуре. Удивительно.
Пряча в усы недобрую усмешку, он шагнул к машине. Некто безликий, стремительно возникнув сбоку, рванул настежь заднюю дверцу, замер навытяжку; неловко нагибаясь, держа перед собой полусогнутую левую руку, он по-стариковски полез внутрь, где привычно пахло кожей и хорошим табаком. Застекленная зеленоватым пуленепробиваемым триплексом, со скрытой под черным зеркальным лаком танковой броней, дверца захлопнулась за ним мягко и плотно, точно дверь сейфа, коротко фукнув вытесняемым воздухом. Он вытянул ноги, откидываясь в податливые сафьяновые подушки, и шеститонный лимузин бесшумно тронулся с места.
Дома было хорошо, тихо. И – главное – безлюдно. Безлюдность эта, конечно, была только кажущейся, людей в доме хватало – обслуга, охрана. И в доме, и вокруг. Но они не были видны, они сидели тихо, не подавали признаков жизни. Это было хорошо. Он не любил видеть вокруг себя людей. Новых лиц, непривычных, вообще не переносил; но и привычные были в тягость. Собственно, поэтому он и предпочитал своей кремлевской квартире этот тихий деревянный дом, надежно упрятанный в дебрях подмосковных лесов. В глуши, в безлюдье.
На людях он чувствовал себя как-то… беспокойно. Не то чтобы боялся, нет. Наверное, нет. Нельзя всерьез бояться тех, кого презираешь; а всех тех, с кем ему приходилось общаться, он презирал глубоко и убежденно. И не только их. Других, – с кем не общался и кого не видел, – тоже презирал. Так что дело было не в боязни.
Видеть вокруг себя людей ему было неприятно точно так же, как неприятно бывает в комнате, где много тараканов. Кто боится тараканов? Смешно. Никто не боится, а все равно неприятно. Бегают, шуршат. Зачем? Зачем ему видеть вокруг себя этих… людей?
А ведь когда-то – очень, очень давно – он был скорее общительным человеком, любил шумное общество. Застолья любил, особенно если с хорошим тамадой. За столом можно узнать много полезного, нужного для себя. Ему тогда многое было нужно – предстояла борьба, долгая и упорная, и те, кто противостоял ему тогда, кого следовало сокрушить, были действительно умными и потому опасными людьми. Не чета этим, нынешним.
Потом, в ходе этой долгой и упорной борьбы, умных людей не осталось больше. Иногда прямо жаль, если вспомнить. Осталось одно говно. С кем теперь интересно посидеть за столом? Нету таких. Но нет худа без добра, как говорит русский народ; умные люди исчезали, а его личная власть набирала силу. Такая вот интересная обнаружилась зависимость: чем меньше вокруг умных людей, тем крепче власть. У нее отросли крылья, могучие крылья горного орла, и они возносили его все выше и выше – как-то незаметно, постепенно, виток за витком. По восходящей спирали. Если посмотреть оттуда в долину, что увидишь? Людей? Нет, людей не увидишь, увидишь – тараканов.
Есть высоты, на которых уже просто невозможно не быть одиноким. Не получается! Уже двенадцать лет – с тех пор, как погибла жена, – он был одинок даже в своей семье, со своими детьми. Старший сын, погибший в плену (да будет ему земля пухом), вообще рос чужим.
Женился на какой-то одесситке, носил другую фамилию – ту, настоящую, – словно подчеркивая, что не имеет с отцом ничего общего, кроме уз крови. Даже на фронт ушел простым лейтенантом, а потом попал в плен. Месяца не провоевал, и уже пленный! Немцы в листовках писали, что добровольно сдал свою батарею; могли и врать, конечно, но как узнаешь? Так или иначе, а в плен попал. Может, и это было своего рода протестом: знал ведь, что еще в финскую войну отец приказал считать изменником Родины каждого, кто живым попадет в плен…
Да, с сыновьями ему повезло, ничего не скажешь. Старший – изменник, младший оказался ничтожеством – пьяница, бабник, да и дурак к тому же. Учился, учился, курсы усовершенствования комсостава окончил, а что толку? Авиаполком еще кое-как командовал, а поставили на дивизию – не справился, овечий помет. Такую характеристику от командования получил, что читать стыдно. Дочь вроде была когда-то близким человеком – теперь замужем, тоже своей жизнью живет, отдалилась, в глаза не смотрит при встречах. Не может, верно, простить той истории. А как, интересно, он должен был поступить – позволить семнадцатилетней дуре блудить с распутным наглым жидом? Правильно сделал, что надавал по физиономии. Еще мало надавал, выпороть надо было. А великий кинодеятель пускай теперь на лесоповале трудится, чтобы пыл остудить. Может, еще одного «Ленина в Октябре» там придумает.
Он лежал на жестковатом кожаном диване, где старая экономка каждый вечер стелила ему постель, в небольшой комнате, отделанной и обставленной с той же казенной простотой, что и все в этом доме. Простота не была нарочитой – он действительно был неприхотлив в еде, в одежде, во всем укладе быта. Не испытывал никакой потребности жить иначе. Когда-то, давно уже, согласился принять у себя дома глупого восторженного француза – автора нашумевшей книжонки об империалистической войне; в тот момент было политически целесообразно немножко приподнять завесу тайны, плотно окутывавшую все, касающееся личной жизни вождя первого в мире социалистического государства. Француз побывал у него в кремлевской квартире (той самой, где потом подлец Бухарчик поселился со своей красоткой, правда, ненадолго) и добросовестно описал все увиденное: четыре комнаты, обстановка самая скромная, «как в приличной гостинице», простая солдатская шинель на вешалке. Еще такую деталь привел – у старшего сына нет своей комнаты, спит на диване в столовой…
Многие на Западе решили тогда, что это все было напоказ, этакая потемкинская деревня наоборот, а на самом деле он живет в царских покоях, кушает на золоте. Написал же кто-то, будто расходует на себя 250 миллионов в год. Идиоты! Где им было понять, что уже тогда он слишком высоко стоял над обычными людишками, чтобы разделять их представления об атрибутах могущества. Роскошь – зачем она ему? Зачем побрякушки человеку, имеющему в руках Власть?