Данил Розенцвейг
Падение
Падение было быстрым, безболезненным и безнадежным. Описав несколько виражей вокруг ствола, я, подхватываемый дыханием редких, влажно-холодных порывов, проманеврировал к замерзшей траве, пробивающейся у самого основания моей прошлой обители, и был встречен травинками, с прохладным отторжением, которое, однако, плавно перетекло в безразличное смирение, по мере того, как моих невольных, вынужденных соседей покидали жизненные соки и силы. На мои вопросы они не отвечали, делали вид, что не понимают языка, хотя слова их были такими же, разве что менее шероховатыми и более тихими, незаметными. Признаться, по ночам, я, бывало, тоже переставал различать их убаюкивающий шёпот, фразы сливались в набор звуков, звуки сплетались в шелест, шелест рассыпался в едва слышимый свист, и под эту ночную мелодию, напоминавшую мне прежние симфонии, которые мы исполняли с родственниками ветряными вечерами, я засыпал.
Что касается моей родни, я знал, что некоторые из них определённо были неподалёку, но знал так же, что у них не хватит уже сил на голос, как и у меня самого. Энергия в спешке покинула моё тело после дня Падения, и в неласковых, рваных объятиях сухой травы, я теперь медленно умирал, теряя былой цвет и запах, текстуру и форму. Поначалу, я по привычке считал, что это временно, пройдет как град или буря, рано или поздно все наладится, и этот травмирующий опыт забудется. Но вскоре я стал все больше сомневаться в подобных измышлениях, они стали казаться абсурдными, дошло до того, что вспоминая их, мне становилось до боли смешно. Что могло поменяться? Я был оторван, упал вниз, уже начал разлагаться. После некоторых черных полос не наступает белая, после некоторых черных полос вообще ничего нет. И я, понимая, что мне уже не вернуться на ветку, пытался заставить себя поверить, что все происходящее – сон, иллюзия, фантазия, что это происходит не со мной, что сейчас я проснусь, и снова буду на своем месте, снова буду целым. Неужели одного дня, одного мгновения достаточно, чтобы безвозвратно потерять все? Звучало неправдоподобно, не похоже на мир, каким я его знал, он просто не может быть так глупо устроен, и я ожидал подтверждение своим доводам.
Но каждое утро наваливалось ужасным холодом, наливалось каплями мерзкой росы, и как мне не хотелось, я не мог пить её, влага теперь будто стала питаться мной, наполняя омертвевшие ткани, прибивая к мерзкой ледяной земле, обрушивая на меня пласты соседних растений. Им тоже не становилось лучше – говорили они все тише и все меньше по делу, видимо, тоже начали что-то понимать, и осознание неизбежного безжалостно сводило их с ума. Я надеялся, что меня это безумие не коснётся, поскольку теперь уже смирился с собственной участью, отказался от надежд, принял Падение как неизбежность, да и даже в процессе был спокоен, наученный горьким опытом упавших до меня. Те, кто впадали в истерику, истошно пытались кричать, вернуться обратно, не в состоянии справиться с фатумом, обычно падали не на лужайку внизу, а на дорогу. Там они быстро ссыхались, абсолютно оторванные от влаги, на них наступали люди и животные, разбивая их хрупкие тела на осколки и притаптывая к асфальту. Позже их сметали дворники, в огромные уродливые кучи, вместе с мусором, окурками и грязью, а потом прятали в чёрный целлофан, отправляющийся в жестяной мусорный бак. Содержимое баков поедали гигантские металлические машины, появляющиеся каждое утро, голодные, пустые, охотящиеся. Они стали вызывать у нас ужас только после начала Падения, до этого их ежедневное прибытие воспринималось как данность, часть окружения, подобно людям, забавным и бессмысленным, что днем шли быстрым шагом в одну сторону, и медленным обратно к вечеру. Мы никогда не думали, что бесконечный голод машин может коснуться нас.
Несмотря на моё смирение, периодически я впадал в безумие и беспамятство от болезненной агонии, когда чувствовал распад и собственный некроз особенно яростно, например, когда впервые выпал снег. Роса оказалась ничтожной напастью, назойливым неудобством, в сравнении с ним. Тяжёлая, колючая масса, прижимающая тебя к отвратительной размокающей грязи, сковывающая твоё умирающее тело, удушающая, наполняющая тебя мерзким холодом, что сменялся гнилью, когда приходили тёплые дни, доводящие до срыва. Снег выпадал и таял несколько раз, прежде чем остаться навсегда, и те недели казались вечностью, казались настоящим кошмаром, когда ты не можешь спать, не можешь дышать, не можешь кричать, не можешь умереть. Всё о чем я мечтал, чтобы это, наконец, кончилось, даже пасть железной машины уже не казалась худшей участью, лучше бы я был разбит ботинками на асфальте, чем переживать ту боль, на которую был теперь обречён. Несколько раз я действительно был близок к потере разума, уверен, часть его безвозвратно пострадала, но, вместе с этой травмой, я, кажется, смог перестать ощущать боль в прежней мере. Снег укрыл меня плотным слоем, и спустя некоторое время, не знаю, сколько дней прошло, поскольку оказался в полной темноте, я понял, что он больше не растает, и постепенно привык к ледяной тьме, удушающему неподъёмному плену, как и ко всему остальному.
Большая часть того, что я знаю, досталась мне от дерева, в процессе моего взросления. Множеству поведанных вещей, в которых я находил дерзость сомневаться из-за их противоестественного содержания, я позже находил подтверждение в ходе наблюдений за окружающей реальностью. У всего вокруг было предназначение, если менее пафосно – функция. Функция дождя была увлажнять почву, функция солнца – согревать все живое, функция птиц – петь песни, функция дерева – распределять пищу между всеми нами, наша же функция – эту пищу производить. Процесс не из лёгких, требовал большой концентрации и напряжения, почти весь день уходил на эту работу, и лишь под вечер, когда солнце уходило за бетонные прямоугольники, а воздух наполнялся сумеречной влагой, мы могли расслабиться и отдохнуть. В прямоугольниках живут люди, со слов дерева "забавные букашки", считающие себя главнее всех остальных существ из-за того, что не понимают своих функции, отчего им кажется, что они свободны, но что делать даже с этой иллюзорной свободой они не знают, поэтому просто ходят туда сюда, наполняют свои тесные квадратные комнаты новыми вещами и новыми людьми, едят и спят, кричат и плачут, не в силах выносить тот образ, который сами себе выдумали, и которому пытались соответствовать. Вначале, несмотря на возраст и мудрость дерева, я усомнился в его словах. Я не мог поверить, что существа, способные на передвижение, могут страдать от избытка свободы, и также слишком наивно для меня звучало то, что они сами выдумывали себе необходимости, чтобы продолжать двигаться, потому что на самом деле предпочитали сидеть на месте, подобно нам, листьям. Понаблюдав за ними, я понял, что дерево не преувеличивало. И к тому же, познал прелесть того, что не мог пойти куда хотел, поскольку тогда вряд ли знал бы куда отправляться, и очень быстро потерялся, вдали от моего дерева. Единственное, в чем я сомневался, так это в том, что люди не понимали своей функции, вернее в том, что им было что понимать, поскольку в действительности, они ничего не делали – уходили из коробок днём, возвращались вечером, смотрели мигающий красками ящик, ели, бросали бычки из окон. Я решил, что люди – это некая ошибка, существа без предназначения, не служащие никакой цели, и посему страдающие от собственной бесполезности, всемогущие, и от этого страдающие от отсутствия недоступных вещей. Но с возрастом, поразмыслив, я понял, наконец, что функцией людей, видимо, является заполнение собою квадратных сияющих ячеек этих огромных бетонных монолитов. Зачем то же были здесь эти гигантские уродливые здания, закрывающие горизонт со всех сторон, запирающие мое дерево в некую ограду, представляющую собой заслон для нашего взгляда на все, что могло прятаться за ним. Будь эти громадины пусты, я бы вряд ли нашел объяснение их существованию, а так люди жили со зданиями во взаимном симбиозе, являясь друг для друга необходимым элементом, и этим объяснялось их предназначение в мире.