Детство идеализируют взрослые от беспамятства. Называют его беззаботным. Делают это искренне, начисто забыв о той ежеминутной заботе, о той работе мысли и души, какие выпадают на долю ребенка, стремящегося совершать взрослые поступки, стать большим, хорошим, умным и не сильно при этом навредить окружающим людям, по крайней мере, самым близким – маме с папой. Все это ребенок вынужден проделывать, находясь в положении исключительно бесправном, будучи плохо информированным о реальной мере ответственности за каждый свой проступок, не имея представления о том, что неприятности конечны, что все проходит, и страшное, в конце концов, становится незначительным, важное – нелепым, а стыдное – смешным. Помножьте все это незнание на ограниченность физических возможностей: дети – люди маленькие и многого просто не могут, пока не вырастут. Станете ли теперь называть золотой порой детство?
Самое горькое время моей жизни – детский сад. И ведь что ранило больней всего, о детском саде я мечтала, как ни о чем другом в жизни. Мечта «поступить когда-нибудь в детский сад» отравляла своей несбыточностью мое повседневное существование, значительным содержанием которого было посещение занятий по общей электротехнике, промэлектронике и электрическим машинам – папа преподавал. Он брал меня на работу, шантажируя, должно быть, таким способом свой местком. Позже этот учебный опыт сбил меня с толку, направив на факультет, где было много вольтметров, амперметров и асинхронных двигателей. Рядом с ними, вдыхая запах состарившейся пластмассы и подгоревшей обмотки ротора, я чувствовала себя спокойно и счастливо, как в детстве, в том первоначальном, когда еще не сбылась мечта о детском саде.
Вечерами мы с папой, пока мама мыла посуду, шила, штопала, подметала и занималась прочими женскими делами, гуляли по нашему городу, заглядывая сквозь решетки заборов в детские сады с верандами, грибками, качелями, песочницами, горками и прочим детским инвентарем. Папа твердо обещал (ему твердо обещали), что в детский сад я пойду не позже следующей весны, еще даже до того, как мне исполнится пять лет. И я пошла, когда до пяти лет осталась неделя. Помню до сих пор иссиня морозное весеннее утро с хрусткими корочками льда на асфальтовых проталинах. Мама не спала накануне, шила мне фартук с оборками, как на иллюстрации в книжке Чуковского. Фартук надели поверх шерстяного платья вишневого цвета с бомбошками из тесьмы. Такие же бомбошки мама пришила на гольфы.
Я сильно сама себе нравилась и от сознания своего великолепия комплексовала. «Потому что нельзя быть на свете красивой такой» – эти строчки, тогда еще не написанные, исчерпывающе объясняют причину моего душевного дискомфорта. В группу я вошла, как Наташа Ростова на первый бал. Все на меня уставились. Один мальчик так и замер с козявкой, вытащенной из носа. Через секунду он озвучил осенившее его предположение, шепеляво, как умел:
– Ты артишка?
Слово «артистка» мальчик не выговаривал, но был настоящим мужиком, потому что уже на следующий день предложил мне жениться на нем. Высокая светловолосая девочка Таня подошла и потрогала мой фартук. Молча. Я не знала еще, что Танины суждения будут влиять на мою жизнь, по крайней мере, следующие тридцать лет, но сразу поняла, что облажалась с нарядом, ощутила его нелепость и, больше того, непреодолимость будущего своего одиночества посреди коллективного детсадовского благополучия, – и с криком «Сними его!» бросилась вон из группы, догонять маму. Фартук сняли. Банты сорвала сама, растрепала волосы, измазала соплями рукава и как будто бы влилась в коллектив.
Полностью мимикрировать мне так и не удалось. Полтора года в детском саду я оставалась белой вороной. Мои коммуникативные навыки и склонность к чтению стихов на публике воспитатели рассматривали как ресурс. Я выступала снегурочкой на утренниках в младших и ясельных группах. Однако те же воспитатели находили у меня (и вслух обсуждали это!) признаки идиотизма и дебильности, которые проявлялись в неспособности есть рыбу хек ложкой. Все их попытки принудить меня есть хек ложкой проваливались. Хек оставался несъеденным, иногда лежащим на полу. В самом плохом случае хек совпадал в меню с гороховым супом. Детсадовский гороховый суп с крупными кусками вареного лука и мылистыми брусками картофеля вызывал у меня рвоту. Вечером воспитательница Клавдия Георгиевна говорила родителям, что меня надо лечить. Тон подразумевал не терапевтическое, а психиатрическое вмешательство. Папа краснел, мама злилась. Мама не понимала, почему я не могу «прикинуться нормальной», когда надо.
Хуже всего родителям пришлось после инцидента с небом. На очередном учебном занятии воспитательница заявила группе, что неба нет. Она имела в виду теологические небеса, на которых восседает седобородый Бог из сатирического журнала «Крокодил». Неба нет, и Бога нет. Но я-то уже все знала про настоящее, не божеское небо. Я вела космический дневник, куда вклеивала фотографии космонавтов и заголовки из газет и даже статьи, которые мама с папой читали вслух. Услыхав, что неба больше нет, я стала возражать и по ходу дискуссии выложила всё, что мне было известно на тот момент об атмосфере и стратосфере. Я даже нарисовала на доске, как космический корабль пронзает небо, слой за слоем, удаляясь от земли, чтобы выйти на заданную орбиту. У него отходят ступени: первая ступень двигателя отошла, вторая ступень… Шокированная Клавдия Георгиевна поставила меня в угол в туалете и довела-таки до логического конца антирелигиозную лекцию согласно методическим указаниям гороно. Гороно было всемогущим и лучше знало, в каком возрасте на какие темы следует разговаривать с ребенком. Поэтому вечером родителям в резкой форме рекомендовано было не витать в облаках, а заниматься воспитанием меня.
Родители временно изъяли из обращения космический дневник. Но конфронтацию было уже не остановить. Отлученная от космоса, я пошла ва-банк – пользуясь навыками, полученными вне детского сада, стала приносить в группу и читать товарищам тайно в тихий час толстую книжку про доктора Айболита, в которой описывалось животное Тяни-толкай. Конечно же, с рук мне это не сошло. Клавдия Георгиевна оказалась тертым калачом. Она побила меня моим же оружием – книжкой.
Я до сих пор помню обложку с мышонком, который катил колесо, сделанное из стебля одуванчика. Катил-катил да и потерялся в густой траве. Метания бедного испуганного зверька вызывали у меня неизменную реакцию: я плакала от ужаса и горя. Книжка стала любимым произведением нашей группы. Клавдия Георгиевна усаживала деток полукругом на маленькие стульчики, сама садилась напротив и смаковала страдания полевой мыши, ожидая результата. Я затыкала уши, чтобы не слышать, но по движению губ и выражению лица воспитательницы догадывалась, как развиваются события, и не могла сдержать рыдания. Добившись желаемого, воспитательница предлагала коллективу высмеять меня. Ребятки говорили: «У-у-у-у, плакса, нюни распустила!» – и показывали на меня пальчиками. Экзекуция происходила по меньшей мере раз в неделю.
Занятая детсадовскими интригами, я не заметила, как пришло время идти в школу. В моей жизни, к счастью, не случилось больше ничего, равного детсаду по степени травмирующего воздействия. Ну, разве что работа в заводском конструкторском бюро: клепаная броня, гусеничные шасси, приборы ночного видения, пушечные дула при моем врожденном пацифизме поначалу травмировали психику… Хотя нет, там было проще. Там был враг, предполагаемый противник, а наличие врага позволяет человеку многое оправдать. Детсадовская закалка помогла без отчаяния пережить все профессиональные перипетии. Благодаря педагогическим усилиям Клавдии Георгиевны, я вышла из детсада в жизнь с прививкой от идеализма и знанием, что все плохое когда-нибудь кончается, главное – не распускать нюни. Только одно меня беспокоит. Я до сих пор не знаю, чем кончилось дело: нашел мышонок дорогу домой? Сгинул в одуванчиковом лесу? Понимаю, что детская книжка должна заканчиваться по-доброму. Но все равно волнуюсь.