Рукописи Мадлен читать не стала, а вместо того поехала на подземке в Ист-Виллидж. Купив пачку печенья пиньоли в «Де Робертис», она нырнула в парикмахерский салон, где по какому-то наитию разрешила взяться за себя мужеподобной женщине с короткой стрижкой в стиле «крысиные хвостики».
– Сбоку подстригите покороче, а наверху оставьте, чтобы повыше было, – сказала Мадлен.
– Уверены? – спросила женщина.
– Уверена.
Чтобы доказать свою решимость, она сняла очки. Спустя сорок пять минут она снова надела очки и, увидев себя преображенной, пришла в ужас и восторг. Голова у нее оказалась прямо-таки огромная. Ей и невдомек было, какого она на самом деле размера. Она была похожа на Энни Леннокс или на Дэвида Боуи. На человека, с которым впору встречаться этой парикмахерше.
Как бы то ни было, косить под Энни Леннокс было нормально. Андрогины как раз вошли в моду. Стоило ей вернуться в университет, и прическа Мадлен стала заявкой на статус девушки серьезной. И в конце года, когда ее локоны отросли и доводили до безумия своей длиной, а она не знала, что с ними делать, она твердо стояла на своих принципах, отвергая прежние увлечения. (Единственным промахом был тот вечер у нее в комнате с Митчеллом, но и тогда ничего не произошло.) Мадлен надо было писать диплом. Ей надо было строить планы на будущее. Последнее, что ей требовалось, – это парень, который отвлекал бы ее от работы и выводил бы из равновесия. Но тут во время весеннего семестра она познакомилась с Леонардом Бэнкхедом, и от решимости ее не осталось и следа.
Брился он нерегулярно. От его табака пахло ментолом – запах был чище, приятнее, чем Мадлен ожидала. Поднимая глаза, она всякий раз обнаруживала, что Леонард неотрывно смотрит на нее глазами сенбернара (это был взгляд доброго пса, из пасти которого течет слюна, а одновременно – верного зверя, способного откопать тебя из-под лавины), и не могла не ответить на его взгляд, задержавшись на миг – важный миг – дольше обычного.
Как-то вечером в начале марта, придя в Рокфеллеровскую библиотеку за дополнительным чтением по «Семиотике 211», она встретила там и Леонарда. Облокотившись о стойку, он оживленно разговаривал с дежурной – девушкой, к несчастью, весьма симпатичной, такой грудастой, в стиле Бетти Пейдж.
– Нет, но ты все-таки подумай, – говорил Леонард девушке. – Подумай с точки зрения мухи.
– О’кей. Значит, я – муха, – отвечала девушка с хрипловатым смешком.
– Мы подбираемся к ним, словно в замедленных кадрах. С расстояния во много миллионов миль к мухам приближается мухобойка. А они: «Разбудите меня, когда мухобойка будет близко».
Заметив Мадлен, девушка сказала Леонарду:
– Секундочку.
Мадлен протянула свою карточку, девушка взяла запрос и отправилась в книгохранилище.
– Пришла за Бальзаком? – спросил Леонард.
– Да.
– На помощь, Бальзак!
Как правило, в таких случаях Мадлен не лезла за словом в карман, она могла выдать множество комментариев по поводу Бальзака. Но сейчас в голове было пусто. Она даже улыбнуться забыла – вспомнила, только когда он отвернулся.
Бетти Пейдж вернулась с книгой, подтолкнула ее к Мадлен и тут же снова переключилась на Леонарда. Он выглядел не так, как обычно на занятиях, казался более воодушевленным, наэлектризованным. Приподняв брови, как ненормальный, в стиле Джека Николсона, он сказал:
– Моя теория о мухах связана с моей теорией о том, почему с возрастом начинает казаться, будто время ускоряется.
– Ну и почему же? – спросила девушка.
– Оно пропорционально, – объяснил Леонард. – Когда тебе пять лет, ты прожил на свете каких-нибудь две тысячи дней. А к пятидесяти ты живешь уже где-то двадцать тысяч. Значит, для пятилетнего один день кажется длиннее, потому что он составляет больший процент от целого.
– Ага, ну конечно, – поддразнила его девушка, – доказал, называется.
Однако Мадлен поняла.
– Да, похоже на правду, – сказала она. – Я всегда думала, интересно, почему так.
– Это так, теория, – добавил Леонард.
Бетти Пейдж похлопала Леонарда по руке, чтобы завладеть его вниманием.
– Мухи не всегда такие быстрые, – сказала она. – Я их и раньше ловила, прямо так, руками.
– Особенно зимой, – ответил Леонард. – Я бы, наверное, вот такой мухой и был бы. Такой отмороженной зимней мухой.
У Мадлен не было подходящего повода и дальше крутиться в читальном зале отдела дополнительной литературы, так что она положила Бальзака в сумку и направилась к выходу.
В те дни, когда была семиотика, она начала одеваться подругому. Доставала свои бриллиантовые сережки-гвоздики, зачесывала волосы, чтобы открыть уши. Стояла перед зеркалом, размышляя, способны ли очки, как у Энни Холл, передать атмосферу Новой волны. Решив, что нет, вставляла контактные линзы. Откопала битловские ботинки, купленные на распродаже в церковном подвальчике в Виналхейвене. Поднимала воротник, чаще надевала черное.
На четвертой неделе Зипперштейн задал им «Роль читателя» Умберто Эко. Мадлен эта вещь не увлекла. Ее как читателя не особенно интересовали читатели. Она все еще питала слабость к этой скрытой от глаз величине – писателю. У Мадлен сложилось ощущение, что большинство специалистов по семиотической теории в детстве не пользовались всеобщей любовью: их травили или не обращали на них внимания, поэтому они направили свою неутихающую ярость на литературу. Им хотелось сбить спесь с автора. Им хотелось, чтобы книжка, этот продукт тяжелого труда, нечто непознаваемое, стала текстом, условным, расплывчатым, допускающим разные трактовки. Им хотелось, чтобы главным стал читатель. Потому что сами они были читателями.
Мадлен же ничего не имела против понятия «гений». Ей хотелось, чтобы книжка заводила ее в места, куда она сама не доберется. Она считала, что писатель, когда пишет книгу, должен вкладывать больше труда, чем она, когда читает. В том, что касалось словесности, литературы, Мадлен стояла за качество, которое перестали ценить, а именно за ясность. После Эко они читали отрывки из книги Деррида «Письмо и различие». На следующей неделе – «О деконструкции» Джонатана Каллера, и Мадлен пришла на занятие, впервые готовая внести свой вклад в обсуждение. Однако начать она не успела – ее опередил Терстон.
– Каллер оказался в лучшем случае сносный, – сказал он.
– Что вам в нем не понравилось? – спросил его профессор.
Терстон уперся коленом в край семинарского стола. Скривив лицо, он оторвал передние ножки стула от пола.
– Нет, читать можно, все нормально. Все аргументы в порядке, все путем. Вопрос в том, можно ли пользоваться дискурсом, который успели дискредитировать, – типа разумных доводов, например, – чтобы разъяснять вещи, до такой степени революционные по своей парадигме, как деконструкция.
Мадлен окинула взглядом стол, но всеобщего закатывания глаз не заметила, правда, остальные студенты, кажется, восприняли слова Терстона с энтузиазмом.
– Не угодно ли пояснить? – сказал Зипперштейн.
– Я вот что хочу сказать: во-первых, разумные доводы – это просто дискурс, не лучше и не хуже любого другого, так ведь? Часто в них вкладывают такой смысл, как будто это абсолютная истина, но дело в том, что это – западный дискурс, и отношение к нему особое. Деррида говорит: надо пользоваться разумом, поскольку ничего другого, видите ли, нет. Но в то же время надо не забывать о том, что язык по самой своей природе неразумен. Необходимо, чтобы разум помог тебе выбраться из разумности. – Он подтянул рукав футболки и почесал костлявое плечо. – А Каллер, наоборот, по-прежнему работает в старом режиме. Моно вместо стерео. Так что в этом смысле, да, книга меня немного разочаровала.
Последовало молчание. Затянулось.
– Не знаю, – сказала Мадлен, взглядом ища поддержки у Леонарда. – Может, дело во мне самой, но разве не приятно хоть раз прочесть логически аргументированный текст? Каллер все, что говорят Эко с Деррида, сводит воедино в удобоваримой форме.