По-видимому, многогранник талантов деда Наума включал и эпистолярную грань – достаточно яркую, чтобы сказать, что дочь выросла на его письмах. Он вернулся, когда Нине Наумовне исполнилось девятнадцать, и праздник его возвращения стал самым счастливым событием в ее жизни. Таков был Наум Григорьевич Островский, несгибаемый комиссар в пыльном шлеме, герой Гражданской войны в Испании, попавший под каток сталинского террора, но не сломавшийся, а переборовший колымский кошмар, – полиглот, диссидент, аристократ духа, предмет всеобщего восхищения и образец для подражания.
Береговое шоссе меж тем подтягивалось к Хайфе; впереди уже маячил торчащий на хребте Кармеля «палец» университета, и Игаль сердито выставил в ответ свой, средний – нате, мол, получите! Священная память о деде не подлежала обсуждению, не признавала сомнений и компромиссов. Собственно, речь тут шла даже не о памяти, а об основе бытия самого Игоря Сергеевича Островского – он же доктор Игаль Островски, широко известный в своей узкой области ученый, автор статей в престижных журналах, без пяти минут полный профессор одного из самых авторитетных технических вузов планеты. Да-да, все эти личности и личины были сформированы дедом Наумом, вылеплены из мягкой глины, обожжены в печи до затвердения, а затем еще и доработаны начисто тонким резцом. Все до одного – и Игорь, и Игаль, и доктор, и ученый, и автор, и почти полный профессор. Жахни молотком по этой керамике – что останется? Пшик, обломки, глиняная пыль…
Проезжая через Адар, он сформулировал наконец примерную программу действий. Во-первых, ни слова маме – для нее это станет еще большим ударом, чем для него. А коли так, то нельзя открываться никому, даже жене и сыну – обязательно проболтаются хотя бы потому, что даже приблизительно не осознают критическую важность вопроса. Во-вторых, надо попробовать разузнать что-нибудь о самозванце. Шимон сказал, что тот умер за четыре года до деда – значит, в семьдесят первом. Двадцать шесть лет – немалый срок. Но если у этого Сэлы остались дети и внуки, то будет кого расспросить, чтобы понять: зачем человеку понадобилось натягивать на себя чужую жизнь, присваивать чужое имя и чужое прошлое.
И только тогда, поняв и растолковав для себя самого, можно будет успокоиться. Ведь дело тут вовсе не в проекте, анкете и короткоштанном Шимоне. Да черт-то с ним, с проектом, – найдется другой. Дело именно в этом – в спокойствии материала души, в чувстве равновесия, в сознании внутренней прочности и сопротивляемости на излом. Потому что сомнение – та же трещина, а неопределенность – тот же скрытый дефект. Уж кто-кто, а специалист по сопромату доктор Островски понимает, насколько опасны подобные вещи…
Дома он сразу сел за компьютер. Людей с фамилией Сэла нашлось в Израиле едва ли не больше, чем камней. Тем не менее платные базы поиска родственников довольно быстро принесли результат: Давид Сэла, сын покойного Ноама, проживал сейчас в богатом районе вилл к востоку от четвертого шоссе. Вскоре Игаль уже набирал номер его телефона.
– Алло? – высокий голос в телефонной трубке звучал непривычно, с акцентом.
– Я хотел бы поговорить с господином Сэла. С Давидом Сэла.
– Кто его спрашивает, позвольте узнать?
Теперь стало ясно, что акцент, скорее всего, азиатский.
– Доктор Игаль Островски.
– Одну секунду…
Ждать пришлось по крайней мере в триста раз дольше секунды.
– Извините, доктор, – вернулся голос, – по какому вопросу?
– По семейному, – терпеливо отвечал Игаль. – Передайте господину Сэла, что дело касается московского двойника его покойного папы.
– Простите, кого?
– Двойника, body double, – пояснил Игаль, переходя с иврита на более понятный азиатам язык. – Body double его отца. Я хотел бы встретиться с господином Сэла по этому поводу…
Два дня спустя, выехав из Хайфы с солидным запасом, дабы, упаси Господь, не опоздать к часу назначенной аудиенции, доктор Островски припарковал свою демократическую «мазду» у края тротуара, более привычного к «мерседесам», «кадиллакам» и «порше». Время в Израиле течет вдесятеро быстрее обычного, поэтому и понятие «старые деньги» имеет здесь несколько иной смысл, чем в какой-нибудь отсталой Италии, где оно ассоциируется с княжеским титулом и дворцом с картинами Тициана и окнами на Канал Гранде.
Всего полвека назад на этом месте располагался кибуц, организованный, кстати, тоже уроженцем Бобруйска, который вознамерился на практике доказать объективную необходимость социалистической смычки города и деревни. Смычка реализовывалась посредством совместного проживания, притом что одна половина кибуца трудилась, что называется, на земле, в то время как вторая применяла свои профессиональные таланты на городских нивах, то есть учительствовала, проектировала, лечила или просто перемещала бумажки по безразмерной плоскости канцелярских столов. Доходы делились поровну.
Поначалу все шло лучше некуда, но, как это часто бывает, объективная необходимость не вынесла давления субъективных причин, а точнее, естественной зависти измазанного навозом комбинезона к чистенькому костюмчику адвоката или врача. Кибуц распался, однако бравые кибуцники, ставшие к тому времени фактическими хозяевами Страны, не забросили мечту о прогрессивной смычке. Правда, теперь они воплотили ее в виде личной виллы, возведенной на личном участке вплотную к городской черте, что, несомненно, роднило этих весьма практичных мечтателей из Бобруйска с вышеупомянутыми европейскими князьями, которые, столь же вовремя провозгласив: «А теперь это мое!», решили таким образом задачу перевода некогда общей земли в свою частную, утвержденную законом собственность. А дети и внуки бывших кибуцников, въехавшие на горбу первопроходцев в кондиционированные офисы банков, редакций и министерств, автоматически превратились в наследников, в принцев, в «старые деньги» новорожденного государства. Никогда еще массовый переход из грязи в князи не осуществлялся с такой поразительной скоростью.
Неудивительно, что, нажимая на кнопку звонка под бдительным оком охранных видеокамер, доктор Островски испытал некоторую робость, которую, впрочем, немедленно компенсировал, демократически рассердившись за это на себя самого. Тяжелая калитка отворилась, и он вошел на территорию сада. Навстречу уже спешил полусогнутый в поклоне филиппинец в форменной куртке приятного персикового цвета.
– Доктор Островски?! Мы говорили по телефону… Пожалуйста, следуйте за мной.
Минуя главный фасад, они обошли здание и оказались на площадке перед голубым бассейном.
– Пожалуйста, располагайтесь, – проговорил филиппинец, указывая на легкие плетеные кресла, вольно тусующиеся возле массивного стола с матовой стеклянной поверхностью. – Господин Сэла сейчас выйдет.
И действительно, несколько минут спустя, исполняя предсказание слуги, появился хозяин – одетый по-домашнему мужчина лет пятидесяти, с квадратным лицом, массивным, в тон столу, торсом и густой седеющей шевелюрой. Пожав Игалю руку, он сел, посмотрел в небо, послушно отражающее голубизну бассейна, и произнес, будто читая с установленного там экрана телепромптера:
– Технион… Технион… у нас с вами там наверняка найдутся общие знакомые… – Давид Сэла прищурился и, снова обратившись к телепромптеру, бодро перечислил несколько фамилий, начиная с президента, ректора и председателя попечительского совета.
– Гм… да… конечно… – кивал доктор Островский, подтверждая, что не раз слышал об этих достойнейших лицах, а кое-какое из них даже лицезрел, хотя и издали.
Слуга принес стаканы и кувшин с лимонадом. Давид налил себе и гостю и, завершив таким образом стадию знакомства, счел нужным перейти к делу:
– Итак, у вас есть информация о двойнике моего отца…
Игаль поморщился. Манера собеседника раздражала его еще больше, чем антураж беседы. «У вас есть информация…» – ни дать ни взять тайная встреча агента с резидентом. Чушь какая-то…
– Простите, господин Сэла, но информация – это расписание поездов, – сказал он, чопорно распрямляя спину в плохо предназначенном для подобной гимнастики плетеном кресле. – А тут все-таки речь идет о добром имени вашего отца и моего деда…