И тогда с четырех сторон света стекаются все сожаления, когда-либо испытанные в этом мире, так же как и все тайны. Квадратный двор гарема входит в круговорот, благовония и всевозможные ароматы сплетаются в многоцветном воздухе. С дальнего юго-востока небес прибывают на созвездии Колесницы святая возлюбленная Гомбера Цецилия и святой покровитель муэдзинов Билал[66] и начинают кружиться, взявшись за руки, к великому несчастью всех интегристов[67] Медины и Ватикана.
Все это выбивает из колеи троицу Любителей дергать за ниточки, до тех пор хранившую невозмутимость. Выйдя из повиновения Предвечному, теноры из племени Левия[68] покидают Его святой храм и, войдя в транс, прямо из обеих алжирских синагог переносятся на Дженина с пением самой прекрасной «аллилуйя», какую когда-либо слышал раввин. С Атласских гор спускаются gnawas[69] и щелканьем своих кастаньет сзывают целительные силы. В эту ночь страха и спасения великая lila[70] на полынных и конопляных ногах, путаясь в подолах своих джелаба, полчищами взбирается по лестницам бейлербея и застает волнующую сцену: дым вырывается из его ушей, а голова, подобно кадилу покачивающаяся у ног Гаратафаса, доверчиво приникает ко лбу преображенного Гомбера.
Сердца, рвущиеся от боли и раскрывшиеся для того, чтобы насладиться этой болью, – одно редко обходится без другого – начинают кровоточить. Иерархии небесных сфер бросаются к тамбуринам, арфам и цитрам. Собравшись вместе, все ангельские чины – херувимы, серафимы и престолы; власти, силы и господства; начала, ангелы и архангелы – устраивают небесный концерт, эхо которого доступно слуху каждого мистика по ту и другую сторону Средиземного моря, и даже на берегах Рейна и Шельды. Эту lila всех исповеданий принимает в Шьедаме святая Лидвина – ясновидящая, прикованная к постели неизлечимой болезнью. Бубоны на теле юродивой лопаются один за другим под пение фа-си-ля домине, в ликующем арпеджио источая ароматы то корицы, то гвоздики. Праведница Осанна Мантуанская и святая Екатерина деи Риччи, в приступе ведьминых корчей[71], играют на ксилофоне своих челюстей в малую терцию. Запевают Gloria пустулы блаженной Агнессы из Монтепульчано, а в Авиле отроковица по имени Тереза взбегает и спускается по ступенькам сперва диатонической, а уж затем хроматической гаммы, которую задает ей старик Иаков. Целая армия адептов единобожия слетается на колокольни бесчисленных соборов, аббатств и базилик: святые Николай Мирликийский и Виллиброд, святые Виталиан и Дидас, святые Лютгарда и Вальпургия, святые Ядвига и Евстафия, святые Коломба и Доротея, не считая также святых Розы из Лимы и Хильдегарды из Бингена. Сталкиваются и звенят ковчежцы с их мощами, как на трубах играют они на своих бедренных, плечевых, лучевых и локтевых костях. И в это же время каждый марабу, захороненный на берберских берегах, колотит, как в там-там, в крышку своей гробницы.
К высочайшей из небесных сфер взмывают, все тем же каноном, одновременно La ilaha illa Allah Mohammed и Osanna in excelsis Deo[72]. Первую из этих молитв возносят голоса магометан с рокочущим басом Гаратафаса во главе, вторую – тугое, как лук Будды, который есть не кто иной, как обращенный святой Варлаам, сопрано Гомбера и вся его capilla flamenca, сомнамбулически покинувшая постели, к великому ужасу Крекийона, которому мерещится, будто он среди ночи предстает перед Страшным судом.
И тогда Хасан Ага, подхваченный всеми ангелами и марабу воссоединенного Средиземноморья, взмывает на острие самой высокой ноты с собственной вариацией этой странной cantus firmus[73], которая немедленно вливается в общую симфонию:
Все сожаленья, что скопились в этом мире,
Ко мне слетитесь и примите мою рану,
Пусть кровью изойдет – откройте ее шире.
И с болью в ней пред миром я предстану!
Глава 8
Пока алжирский король, преданный сговорившимися между собой духами вина и гашиша, изливает свою тайную обиду в обществе впавших в транс гостей, Содимо ди Козимо переживает тяжкое начало своей жизни в казарме янычаров.
Турок, которому он понравился нынче утром, оказывается, не просто пехотинец армии Сулеймана, но агабаши – командир отряда. И хотя в силу высокого статуса этого человека по имени Шархан художник избежал участи быть отданным на потеху дюжине молодцов, занимающих одно спальное помещение, нельзя сказать, чтобы Содимо попал в руки человеколюбца, подобного Гаратафасу.
Добравшись до своего жилища, которое больше напоминает камеру, чем комнату, с его деревянной кроватью под матрасом из конского волоса, белеными стенами и двумя полками из сырых досок, на которых едва хватает места одному кувшину, тазику для бритья, коробке с бритвой и ночному горшку, Шархан одним рывком сбрасывает Содимо со своего плеча прямо на пол, тем самым оглушив его еще больше.
После этого Шархан забирает из коробки бритву и запирает своего нового раба на висячий замок. Он возвращается лишь по прошествии долгих часов. От него крепко пахнет вином, а в руках он держит какие-то объедки, которые и складывает к ногам Содимо.
Ударом ноги он будит его. Все еще не пришедший в себя от ужасов невольничьего рынка и мощного удара по затылку, Содимо тотчас отползает и протискивается в щель между стеной и кроватью. Янычар зажигает небольшую масляную лампу и с маниакальной аккуратностью начинает раздеваться. В ожидании худшего художник забивается в угол, не забыв прихватить свой паек.
Заглатывая с жадностью собаки остатки домашней птицы с тушеными овощами, он с любопытством следит за церемониалом разоблачения Шархана, все движения которого поразительно точны, несмотря на его выпученные и налитые кровью зеленые глаза.
Сначала он снимает головной убор, обнажая череп с короткими густыми волосами. Колпак с длинными хвостами он тщательно вытряхивает и чистит и только после этого аккуратно кладет его на полку. Он указывает на него пальцем и брюзгливо обращается к Содимо:
– Тортора! – сообщает он название колпака.
Затем он отвязывает от пояса саблю в ножнах и засовывает ее под кровать так, чтобы рукоятка оказалась точно под рукой.
– Ятаган!
Палец, приставленный к горлу, показывает Содимо, что не в его интересах прикасаться к этому предмету. Содимо закусывает губу. Потом Шархан снимает свой шерстяной пояс, разглаживает его, одновременно скручивая, и кладет рядом с тортора.
Шархан скорее заваливается, чем садится, на край постели и вытягивает ноги в желтых кожаных сапогах в направлении Содимо. Художник догадывается, что он должен его разуть. Он подчиняется. Когда сапоги уже сняты, янычар берет их у него из рук и, поплевав на них, протирает оба сапога концом покрывала. После этого он аккуратно ставит их под светильник.
Теперь на очереди куртка, тоже желтая, с пышными рукавами. Она раскладывается на постели и так же заботливо приводится в порядок как тортора, прежде чем занять свое место на полке, рядом с поясом. Затем Шархан снимает свои широкие шаровары, вертит их туда и обратно в поисках пятен, приглаживает, складывает вчетверо и убирает.
Под ними оказываются могучие ноги, смуглые и безо всякой растительности. А также безупречно белый лоскут хлопка, завязанный вокруг бедер на манер очень удобных коротких штанов. Ничего общего с бесформенными тряпками, которые выдаются на испанских галерах. Наконец, он стягивает с себя рубаху, достает из-под постели другую, переодевается в нее и вешает дневную на дверь, рядом с плащом из коричневой шерсти.
Нырнув под покрывало, янычар мгновенно засыпает. Его хриплое дыхание наполняет маленькую комнату крепким запахом спиртного. Содимо благословляет вино, до сего момента избавившего его от поползновений, которых он так опасался.
Ему холодно, в этой комнатенке без очага очень сыро. Стараясь не шуметь, он сдергивает с двери шерстяной плащ, закутывается в него и возвращается в свой угол. Но как только он начинает немного согреваться, Шархан, особенно громко всхрапнув, просыпается. Он ковыляет к полке, достает горшок и справляет малую нужду. Ночник освещает на мгновение орудие таких размеров, что художник вновь возвращается к своим страхам.