В дни кронштадтского восстания автор "Истории" дописывал под звуки грозной канонады последние главы. Политическая обстановка мучительно его угнетала; желание уехать становилось всё настоятельнее. Между тем ходатайство литовского (198) посольства оставалось без ответа, и у С. Дубнова возникла мысль послать через Горького письмо Ленину. Оно должно было содержать следующую аргументацию: так как в Советской России теория исторического материализма возведена в государственную догму, то ученым, этой догмы не признающим, должна быть предоставлена возможность уехать в другую страну. Письмо, однако, не было отправлено: друзья советовали писателю вооружиться терпением и ждать официального ответа.
Предстоял сорокалетний юбилей литературной деятельности С. Дубнова. Обычно избегавший чествований, он на этот раз охотно принял предложение встретиться с друзьями, читателями и слушателями, сознавая, что эта встреча может стать последней. День юбилея он провел в состоянии душевного подъема. Впервые за четыре года в дневнике появляются строки, проникнутые радостным волнением. "Вчерашний день - пишет он 29 апреля 1921 г. - был... какой-то особенный. Лучезарное утро. На поздравление Иды ответил выражением благодарности ей за то, что почти сорок лет она помогала мне нести бремя жизни. Слезы душили меня, когда я говорил, что если бы она не решилась на лишения и нужду, я бы не мог принести столько жертв ради исполнения духовного обета... Я вынул из шкафа давно нетронутые две книги, некогда заветные: "Позитивная философия" Конта и "О свободе" Милля, которые в 1881 г. стали для меня Библией. Читал заметки на полях, подчеркнутые места, и вспомнил многое. К полудню явился юбилейный комитет с поздравлениями. Не ждал их, и мой тесный кабинет едва вместил пришедших. К 6 час. вечера за мною и И. прислали ..., и мы попали на торжественное собрание в еврейском университете, многолюдное, шумное, возбужденное. Приехал М. К. из Москвы, привез кучу писем и приветствий и, что особенно меня обрадовало, два тома немецкого перевода моей "Новейшей истории евреев", напечатанные в Берлине в 1920 г.".
На многочисленные приветствия писатель ответил большой речью. "Я говорил пишет он - о моей радости видеть опять в собрании тех, которые некогда так часто сходились для рефератов, прений и поздних ночных заседаний, а в последние годы разъединены, разбросаны... Упомянул о дне 15 апреля 1881 г., о моей первой бунтарской статье, где я пытался представить (199) еврейскую историю с точки зрения Элиши Ахера, о том, как я с того момента всматривался в сложный процесс еврейской истории, раньше сквозь чужие очки, а потом собственными глазами ... и лишь теперь завершил главный труд, но уже при разрушенном книгопечатании . . . Говорил о поколении 40-летнего периода, "поколении пустыни", но с Синаем и великими национально-культурными достижениями, о старейшем интернационале еврейском, который спасет нас после всемирного потопа. Говорил горячо, но ясно и четко, в напряженной тишине зала, где порой слышались глубокие вздохи... Разошлись к полуночи, взволнованные, но как будто обновленные встречей, беседою о пережитом, гордым вызовом..., для всех ясным ...".
Юбилей был подведением итогов сорокалетней деятельности. Большую радость доставили писателю приходившие с разных концов приветствия: незнакомые люди писали о том, как они следили за статьями в "Восходе", как учились на трудах С. Дубнова; многие заявляли, что считают себя и поныне его учениками. Те же нотки звучали в речах на многолюдном банкете, состоявшемся в начале мая: ораторы отмечали влияние "Писем о старом и новом еврействе" на их мировоззрение. Один из слушателей, подчеркнувший, что является убежденным коммунистом, заявил, что и он сам, и многие его единомышленники признают идею культурной автономии. С глубоким волнением отвечал юбиляр на эти речи. "Я говорил - пишет он - о трещине еврейского мира, проходящей через сердце нашего поколения, о муках перемещения исторических центров диаспоры ... Грустью был насыщен воздух, печалью разлуки, распада петербургского центра. У меня душа болела, хотелось отойти в сторону и плакать на могиле былого".
Не раз в такие минуты С. Дубнову хотелось погрузиться в прошлое, отдаться работе над мемуарами, но останавливала мысль: надо довести до конца историю народа, а потом уж приняться за свою собственную.
Несмотря на неопределенность положения, писатель деятельно готовился к отъезду. Он занят был приведением в порядок своего обширного архива, когда получилось прощальное письмо от Бялика, уезжавшего в Палестину с группой одесских писателей. Письмо было сердечное, полное тоски. "Еще одно слово (200) пожеланий - и слеза скатится" - писал поэт, но заканчивал ободряющими словами о близкой встрече.
Вопрос о судьбе книг и архива очень волновал их обладателя. Ему тяжело было решиться на частичную ликвидацию библиотеки, которую он с такой любовью собирал в течение многих лет. Тени четырех десятилетий жизни вставали перед писателем, когда он составлял каталог. Нелегко было расстаться и с письмами. "...Рука не поднялась - говорится в дневнике: ...Не мог решиться на уничтожение могил, где похоронены волнения, горе, радости двух поколений...". Тревожило еще одно обстоятельство: если б вывозимые заграницу рукописи подверглись пересмотру, в руках цензора оказались бы дневники за последние годы. Часть своего архива и библиотеки С. Дубнов постановил передать в распоряжение Еврейского Национального Совета в Литве, как основу будущего книгохранилища, и отправил в литовское посольство; с собой он решил взять только то, что необходимо для научной работы или особенно ценно по личным воспоминаниям.
В связи с ходатайством литовского посла власти прибегли к экспертизе заместителя наркома просвещения, профессора Покровского. Узнав об этом, С. Дубнов обратился к Покровскому с письмом, как к собрату по профессии. Он не ждал одобрительного отзыва от историка-марксиста, славившегося своей правоверностью, но реляция Покровского оказалась вполне благоприятной. Дело перешло в последнюю стадию: окончательное решение зависело от Всероссийской Чрезвычайной Комиссии. Убеждения С. Дубнова этому органу были хорошо известны, так как он неоднократно открыто выступал на собраниях и в печати с критикой большевизма. Это обстоятельство внушало писателю серьезные опасения. Смущало его и то, что он был уроженцем не Литвы, а Белоруссии.