Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В канун православной Пасхи можно наблюдать уже привычную картинку городской жизни: над проезжей частью водружается перетяжка с более или менее понятным значительной части прохожих текстом: «Христос Воскресе».

Спешащие по своим делам москвичи реагируют на праздничное оформление по-разному: кто-то привычным ворчанием в адрес коммунальных служб («Лучше бы мусор вовремя вывозили»); кто-то как на напоминание о неожиданно скором празднике («Надо же, уже Пасха, как время летит»); кто-то с некоторой неловкостью, как на бестактность («Все-таки на улице бы не надо, этим словам место в храме»).

При всех различиях в отношении к такому использованию сакрального текста хоть какой-нибудь комментарий по поводу розово-красного полотнища мог бы произнести почти любой взрослый, проходящий мимо по своим делам. А водружают эту, как сказали бы в советское время, наглядную агитацию работники муниципальных служб. В нашем районе это сплошь выходцы из Бишкека, невысокие, молчаливые и, конечно же, появившиеся в центре Москвы со своими метлами и лопатами не от хорошей жизни. И получается тем самым, что всех нас, верующих разных конфессий и атеистов, поздравляют с Воскресением Христа именно они, для кого праздник этот еще более чужой, чем город.

В этой статье речь пойдет не столько о проблемах психологической помощи вынужденным мигрантам, сколько о гораздо менее заметных (но намного более распространенных) явлениях нарушений культурной идентичности и одном из возможных подходов к работе с ними.

О культурной травме немало сказано – говорят и о деструктивном воздействии на «социальное тело», и о конфликте между фактами настоящего или прошлого, которые не соответствуют базовым основам культуры, и о разрыве некоторых социальных тканей и процессов. Это – взгляд социологов или культурологов, «общий план». Психотерапевту видно и важно другое – отражение этих процессов в жизни личности, группы или семьи. Группаналитическое определение культурной травмы как нарушения «матрицы принадлежности к группе»[16] ближе к тому, с чем работают практики. Оно, в частности, сразу подсказывает, что травматический опыт поражает нечто, имеющее отношение к способности человека понимать и быть понятым, к коммуникации и знаковому полю. Стало быть, возможны и традиционные для психотерапии подходы к проработке любого травматического опыта. Но об этом чуть позже, а пока обратим внимание на обычного человека, не вырванного какими-то грозными историческими событиями из своего окружения, давно и мирно живущего в сегодняшнем большом российском городе.

Одна 70-летняя дама, обладающая живым и острым умом, то и дело обращается к своей племяннице-филологу с просьбой «перевести» для нее рекламные тексты; многие из них непонятны для иного русскоговорящего читателя: «Лера, что означает «кто не знает, тот отдыхает»?» Лера с удовольствием комментирует для тетушки множество фраз такого рода, адресованных своим «целевым аудиториям» и не имеющих в виду существование других читателей. В конце одной из таких бесед тетушка невзначай обронила: «В один прекрасный день я выйду на улицу, уже совсем ничего не пойму, и это будет означать, что этот город больше не для меня и моя жизнь здесь окончена».

Та «карта» культурных контекстов, с помощью которой все мы ориентируемся в знаковом поле – а оно образовано многоуровневой системой не только первичных, но и вторичных языков, – представляет собой основу матрицы принадлежности к группе: «группа» при этом может быть и очень большой (москвичи), и малой. В течение жизни матрица принадлежности к группе усложняется, как усложняется и наша социокультурная ситуация: мы словно выучиваем новые языки, становимся способны интерпретировать и порождать знаки, которые не были частью культурного поля времен нашего детства или родных мест.

Соотношения привычных и новых систем устанавливаются не сразу, порой «счет на старые деньги» или вышедший из употребления жест остаются теми «ниточками», без которых не ощущалась бы собственная принадлежность к месту и времени, сформировавшему коммуникативную компетентность. Межпоколенные связи дают непростому процессу вживания в новую культурную ситуацию ту минимальную опору, без которой трудно представить себе не только первичную социализацию, но и всю последующую жизнь – как бы она ни сложилась. Для своего нормального функционирования матрице принадлежности к группе нужны и устойчивость, и изменчивость: меняющийся человек в меняющемся мире все равно полагается на глубоко и прочно усвоенную «карту» этого мира и себя самого, пусть даже и не становящегося предметом намеренной рефлексии или особого отношения. Человек, ставший «иностранцем» в окружающем его мире, перестает понимать не только происходящее, но до какой-то степени и себя: все системы его отношений оказываются лишенными опор в знаковом поле.

Кризис идентичности в ситуации вынужденной миграции – это, возможно, самое острое и концентрированное выражение нарушений идентичности, происходящих при всякой культурной травме.

Эмиграция, ссылка, бегство из деревни в город в голодный год, всякое «изгнание и рассеяние» – случаи очевидные, бесспорные; тяжелая культурная травматизация здесь налицо, а ее последствия затрагивают судьбу как минимум двух последующих поколений. Но в мире, утратившем стабильность и отчетливость границ, возможны и менее явные, кажущиеся почти невинными – не психологическая ли это защита? – проявления «культурной микротравмы». На этих примерах (благо их кругом бесчисленное множество) мы можем увидеть тотальный, массовый характер культурной травматизации в современной российской реальности.

Возможно, стоит обратить внимание на мелочи, пустяки, маленькие детали нашей жизни. В этой «картине культурной микротравмы» отражаются и те ее закономерности, которые в более крупных масштабах труднее уловить и осознать. Вот, к примеру, наша недавняя история с возвращением исторических названий городам и улицам. В жаркий московский день на бывшей улице Качалова, а ныне Малой Никитской, стоят два средних лет господина – как раз под свеженькой табличкой, объясняющей желающим происхождение «исторически правильного» нового-старого названия. «Я все понимаю, но Качалова-то за что?» – задумчиво произносит один. Другой выразительно пожимает плечами и со вздохом поднимает глаза куда-то высоко – все мы знаем этот с трудом поддающийся описанию жест, означающий – «а кто их там, наверху, знает». Присвоение улицам имен «выдающихся деятелей» понимается участниками этой крошечной сценки как одобрение сверху. Отмена – как символическая карательная санкция. Такое бывало – правда, давно, но при жизни этих двоих. И то, что имя исчезает с карты не просто так, а «за что-то», они помнят крепко. Возможно, для них небезразлично и то, что для сегодняшнего жителя Москвы Качалов – уже почти никто, как если бы и не было никакого Художественного театра и всего связанного с ним «культурного слоя».

А тем, кто привык считать город своим, то есть понятным, «новые-старые» названия создали массу маленьких житейских неудобств: носятся встревоженные люди по кварталу, который вроде бы знают всю жизнь, ищут какой-нибудь переименованный переулок и не могут найти. Пустяк? Однако остро дающий почувствовать разлад нашей «топонимической карты местности», непредсказуемость перемен. Ничего не следует считать надежным, твоя карта – матрица принадлежности – в одночасье может оказаться неправильной. Значит, и ты уже «не местный»?

Каждый может оказаться представителем вдруг переставшей существовать профессии или организации, потеряться в хаотичной смене знаковых систем: праздники и ритуалы, названия, понятия о «своих» и «чужих», вообще любые категории групповой принадлежности во «времена перемен» ненадежны, не способны функционировать как опоры идентичности. В целом ряде мирных и элементарных житейских ситуаций – скажем, люди то и дело забывают о «новых» праздниках и теряются, не понимая, как и кого прилично поздравлять со «старыми» и какими именно, – словно слышится дальний грозный гул, отзвук настоящих потрясений. Осыпающиеся камешки – знак близкого схода лавины.

вернуться

16

См. стр. 11–12.

8
{"b":"745037","o":1}