Но, если подумать, кто подошел бы на роль опекунов лучше моих родителей? Я у них один, дом небольшой, но места для еще одного ребенка точно хватит. Денег немного, но достаточно, чтобы прокормить еще рот. Узнав, что Таубов раздают по семьям, я тоже начал ждать, что кто‐нибудь из них вот-вот окажется у нас. Я еще не знал, нравится ли мне такое положение дел, но рассматривал его как нечто неотвратимое, а не как один из вариантов развития событий.
Отец несколько раз напоминал раввину Хиршу – сначала намеками, потом прямым текстом, а потом уже просто постоянно повторял, – что мы готовы взять одного из Таубов и воспитывать его как своего. Раввин Хирш улыбался, благодарил, но не давал родителям никакой надежды, что их предложение примут.
А вот я быстро перестал об этом думать. Мне было чем себя занять: школа, дружба с Адамом, фотография и изучение священных текстов в синагоге по воскресеньям. Занятия помогали избегать ссор с родителями, отвлекали от неудобных вопросов самому себе и сомнений в религиозных практиках моей общины, столь отличных от тех, что я каждый день видел в школе Нахманида. У меня зарождалось желание примкнуть к более современному течению иудаизма, но я не осмеливался заговорить об этом в родительском доме.
Как‐то вечером, после дня, проведенного с Адамом, я обнаружил, что дверь родительской спальни закрыта. Я встал вплотную и прислушался к разговору.
– Говорят, он совсем голову потерял, пьет целыми днями, – говорил отец. – Но по семьям пристроили только трех младших детей. Не понимаю, чего они ждут.
– Как думаешь, почему они не принимают нашу помощь? – спросила мама.
– У меня нехорошее предчувствие. Может, я додумываю, но как бы это не из‐за нашего… нашего прошлого.
Последовало долгое молчание.
– Они столько лет нас знают! Не могут же они считать, что для нас все это не всерьез.
– Если подумать, они и приняли‐то нас поначалу очень неохотно.
– Поначалу мы не всё понимали, но мы ведь еще только учились. А теперь мы часть общины. И принадлежим Брайтону, как всякая другая семья, – не больше и не меньше.
– Хотелось бы и мне так думать, но я все не пойму, может, они и правда не считают нас частью своего мира? Может, поэтому, когда нужна помощь, предпочитают обратиться не к нам? Они не отдадут нам на воспитание своих детей.
– Я думаю, это просто вопрос времени и организации. Не будем делать поспешных выводов, – сказала мама.
Я заперся у себя, очень рассерженный. Можно подумать, печальная смерть Эстер Тауб – это проверка того, насколько ультраортодоксальные семьи Брайтона доверяют моим родителям. Маме с отцом никогда не получить одного из детей Таубов, думал я, засыпая у себя в кровати.
Иногда по утрам я вместо школы шел в Кембридж, где подолгу болтался, фотографируя студентов и преподавателей со всего света. В сутолоке многие даже не замечали, как я вторгаюсь в их жизнь; я пытался запечатлеть, как они несутся, сражаясь со временем, держа под мышкой кто толстую книгу по истории Греции и Рима, кто свод законов, и у каждого взгляд устремлен в будущее, такое близкое и далекое одновременно. А еще мне нравилось снимать студентов, которым как будто некуда было спешить. Они стояли себе и курили, прислонившись к ограде у газетного киоска, или болтали, лежа на газоне, счастливые, полные заблуждений молодости. Они тоже не обращали на меня внимания, слишком занятые тем, чтобы казаться непринужденными, или завороженные словами, так весело вылетавшими изо рта, влюбленные в свои молодые голоса. Они не могли заметить тощего паренька-ультраортодокса, что увековечивал их с помощью «Никона».
А потом случилась Великая Неприятность.
Я, хоть и реже, но продолжал посещать кабинет Норы Оппенгеймер. Родители относились к нашим встречам одобрительно, потому что я им объяснил, что Нора учит меня подавлять сексуальные желания и следовать моральным ценностям, которым учат в синагоге. Еще никогда они так не радовались моим словам.
Нора Оппенгеймер, вообще говоря, была главным взрослым в моей подростковой жизни. Вопреки тому, во что упорно верили мои родители, она учила меня чему угодно, но только не подавлять сексуальные желания. А еще у меня в комнате были спрятаны почти две тысячи долларов. Нора Оппенгеймер отказывалась брать с меня плату, и то, что родители давали мне на психолога, я клал себе в карман. Но держать в доме накопленное становилось все опаснее. Случись маме их найти, она наверняка подумала бы что‐нибудь ужасное: что я наркотиками торгую или, еще хуже, занимаюсь проституцией.
Нора дала мне задание составить список сексуальных фантазий: «Таких, что ты скорее бы умер, чем признался в них родителям». Ей хотелось чего‐то «пикантного», «ужасно неприличного», чего‐то, за что мне перед самим собой стыдно, как она выразилась. Я целых десять дней думал, что же тут написать. Мне не хотелось писать что‐нибудь банальное – я боялся обмануть ожидания Норы, но и честным тоже хотелось быть, ведь я искренне верил, что эта ее антиподавляющая терапия оказывает на мою психику чудотворное воздействие.
В конце концов я взялся за ручку и принялся писать.
Я почувствовал себя ничтожеством. Скучным и предсказуемым. Нора Оппенгеймер наверняка ждала от меня совершенно другого. Но я все же не стал рвать список, а заставил себя продолжить.
Раввин Хирш занимается с женой оральным сексом. Я увеличиваю снимок Малки Портман до размеров плаката и вешаю его у входа в синагогу. Я бросаюсь в пропасть с любимой женщиной, держась с ней за руки, чтобы погибнуть вместе голыми и счастливыми. Вот несколько примеров того, что я выудил из своего сознания и изложил на листе бумаги.
Он‐то и стал сначала историей о сексуальных фантазиях, а потом Великой Неприятностью. Несколько недель я сгорал от стыда за то, что доверил бумаге столь личные вещи. Нора Оппенгеймер сказала, что тревожится, потому что видит у меня скрытую тягу к самоубийству. А потом мой список попал в руки, попадать в которые ему совсем не следовало.
Я вернулся из школы и вытащил из тайника пачку денег, чтобы добавить новые купюры. Список был у меня в руке. Раздумывая, спрятать ли его тоже или порвать на мелкие кусочки, я пошел на кухню – взять чего‐нибудь попить из холодильника. В этот самый момент домой вернулась мама, и я бросился прятать деньги, которые оставил прямо на кровати. Апельсиновый сок я буквально зашвырнул обратно в холодильник, а вместе с ним и листок с фантазиями, и через час он предстал пред изумленными мамиными очами, из которых тут же полились слезы. Она не произносила ни слова, сколько я ни повторял – ох и глупо же это было, почерк‐то мой, – что все эти чудовищные непристойности писал не я, а мой одноклассник. Мама была настолько шокирована, что, видимо, даже не осмелилась рассказать обо всем отцу. Мысль, что я знаю слова вроде «мастурбировать» или «оральный секс», была ей невыносима.
Вот что она сказала наконец, снова со мной заговорив:
– Мы столько для тебя сделали. Мы собой пожертвовали ради тебя. Поступились многими нашими принципами. И как ты нам отплатил! Делаешь все, чтобы выставить на посмешище! Если подумать, ничего удивительного, что раввин Хирш не считает нас достойными воспитывать ребенка. Он просто понимает, что не следует отправлять одного из Таубов туда, где растет такой негодяй, как ты.
Мне впервые в жизни захотелось ее ударить, но я сдержался и не подал виду, спрятав чувства под ледяным выражением лица. Я ее понимал, но обвинять меня, что им ребенка не дают, – полный бред.
А потом я закричал:
– Так значит, все ваши проблемы из‐за меня? И это я виноват, что вы никак кого‐нибудь из Таубов не получите? Ждете ребенка, как награду, медаль за заслуги, как флаг, которым можно размахивать перед теми, кто вам не доверяет?
Мама не стала отвечать.
По поводу опеки по телефону так и не позвонили.
Зато однажды позвонили в дверь. За ней стоял промокший до нитки Карми Тауб с большим черным чемоданом, в котором лежали его немногочисленные пожитки. Вопросов ему задавать не стали. Мама, показывая Карми дом, как будто вмиг помолодела, и еще несколько месяцев я не видел ее плачущей. Разве мог я ее в чем‐нибудь винить? Карми Таубу было четырнадцать, и у него, в отличие от тощего меня, были круглые красные щеки, огромные, черные как уголь, глаза и темные волосы. Он почти никогда не улыбался и постоянно молчал, но держался очень вежливо и общался с нами всеми очень деликатно, особенно учитывая его возраст. Думаю, для моих родителей, столько лет терпевших мои вспышки ярости и грубости, Карми с его прекрасными и печальными черными глазами оказался глотком свежего воздуха.