Во время встреч этих Николаю уж не так стали бросаться в глаза те взгляды, что посылали двум молодым и счастливым людям крестьяне – в конце концов, говорила Александра, и где-то Николай Васильевич был солидарен с нею, они просто завидуют, будучи не в силах вырваться из оков рабского труда и чувствуя оттого себя униженными и оскорбленными, но зависть это грех. Потому не следует так много времени заниматься ими, особенно учитывая, что Александре этого не очень-то и хотелось. Николай стал замечать за ней странные, хотя вполне объяснимые ее происхождением вещи.
Началось все с того, что он обнаружил среди крестьян Ивана Яновского своего недавнего знакомца – того самого бурсака, что в шинке на постоялом дворе недалеко от Винницы так ловко пил из чарки горилку. Молодой, сильный, красивый парень, он тоже посылал Гоголю и Александре свои недвусмысленные взгляды, но в основном они касались все же девицы – это было и понятно.
–Кто он? – в очередной свой приезд увидев молодого бурсака не отходящим от Александры, поинтересовался Николай Васильевич. – Одет вроде прилично, не похож на дядькину дворню.
–Это Хома Брут. Он из наших крестьян и обучается, не без батькиной помощи, в бурсе, что в Киеве. Вот приехал на вакансии, мать попроведать…
–…и тебя заодно!
–Что я слышу, господин писатель? Уж не ревность ли говорит вашим голосом?
–Что за ерунда?! Просто странно, что он не отходит от тебя и во всякую минуту, что мы проводим вдвоем, посылает тебе весьма недвусмысленные взгляды…
–Брось. Он всего лишь батрак батькин, какие могут быть между нами отношения?
–В любви, как показывает история, социальное равенство не всегда является главенствующим. Да и вся литература, которую ты так любишь, об этом говорит. А вообще-то – от нелюбви до любви один шаг. Хоть я вижу презрение в твоих глазах и когда он рядом, и когда просто смотрит на тебя, и когда говорим мы о нем, все же отношение это вполне может перерасти в нечто большее и существенно иное…
–Уж не пророком ли ты сделался после Иерусалима?
–Прав был великий Пушкин, что нет пророка в своем Отечестве. Просто я старше и жизнь знаю больше.
Эти слова так запали в душу Александры Ивановны, что на протяжении следующих нескольких встреч она всем видом показывала брату, что Хома – скорее ее вещь, нежели, чем человек, которого она сколько-нибудь уважает. Он влюбился в нее, чего она уже не могла да и не хотела скрывать, и она, как всякая женщина, пользуясь этим, не желала все же разорвать той невидимой связи с неведомым, но влекущим ее неотвратимо петербургским миром, что олицетворял для нее Николай Васильевич.
В один из приездов писатель с ужасом и удивлением увидал, как молодая барыня каталась верхом на Бруте. Увидев приехавшего писателя, который едва не лишился от такого зрелища дара речи, Хома ретировался, оставляя молодых наедине.
–Что же это? – с нескрываемым удивлением спросил Гоголь.
–Говорю тебе, он всего лишь вещь. Да ему и нравится такое.
–И как ты поняла? Как такое вообще может нравиться кому бы то ни было?
–Захожу сегодня на конюшню, а он там. Разговорились. И так он стал на меня пристально смотреть, что я решила над ним подшутить. Дай, говорю, поставлю я на тебя свою ножку. А он мне в ответ: «Чего же только ножку? Садись на меня сама верхом». Ну а мне, что, упрашивать себя прикажешь? Изволь, я и села. Повеселились и не более. Пусть не мечтает там себе, мне такие без надобности.
–Да, – задумчиво протянул писатель. – Отдал Христос за нас свою душу, искупая наши грехи, а мы вот так…
–Да что я такого предосудительного сделала, что ты меня уже во вселенские грешницы записываешь? – Александра говорила обиженно, надув губы, и, глядя на нее, писатель понимал, что женщина есть женщина. Достаточно провести с ней несколько дней, как она уже нафантазировала о тебе в своей голове не Бог весть чего, уже смотрит на тебя почти как на мужа, и потому всякое подозрение из твоих уст начинает живо и больно ранить ее. Он улыбнулся и поспешил перевести тему:
–Я вовсе не о тебе. Видишь ли, я думаю о центральной сути Христова учения, которое, как мы уже с тобой говорили, состоит в том, что за наши грехи, грехи наших отцов и детей Христос расплатился жизнью своей. О смерти его известно, что, будучи распятым, он пал от копья легионера Лонгина, который желал облегчить ему муки и потому заколол. Но вот, что я думаю – делал ли Лонгин благо, убивая Спасителя? Мог и желал ли Пилат пересмотреть вынесенный Ему приговор? И что было бы, останься он в живых?
–По твоей логике, наши грехи остались бы не прощенными…
–Да, но Спаситель был бы жив, и вся жизнь оттого преобразилась бы.
–Но почему ты думаешь об этом? Уж не дурак ли Хома Брут навел тебя на такие мысли?
–Вовсе нет. Видишь ли, во время путешествия в Иерусалим я отыскал наконечник копья, которое многие там и приписывают Лонгину… Вот он, – писатель достал из-за пазухи сверток и показал его Александре.
–Удивительно, – прошептала она, поводя рукой над находкой брата. – Как это удивительно и прекрасно – прикоснуться к истории столь давних времен и почувствовать себя причастным к этому… Как будто двух тысяч лет и не бывало…
В эту минуту Николай снова поймал на себе чей-то гневный взгляд. Обернувшись, он увидел позади себя Семена. Теперь и он одаривал молодых взглядами позора и презрения. Не выдержав его выпада, писатель отволок его в глубину сада и спросил в лицо:
–Послушай. Чего это ты и вся здешняя дворня так смотрите на нас, будто мы вам всю жизнь испортили, а?
–Нет, батюшка барин, – отвечал Семен, – что хотите со мной делайте, а я вам всю правду скажу. Недобрый и нехороший он человек.
–Кто?
–Дядюшка ваш, Иван Афанасьевич. Поговорил я с дворней, с поварами, с кучерами, да с кем только ни разговаривал я все дни эти и все в один голос говорят: негодяй и сатрап. Людей бьет, истязает почем зря, может и до смерти забить или зарезать. Со многими беглыми крестьянами так поступал. А куда им деваться от такого-то обращения? Только бежать и остается, хотя и знают, что цена высока – а все же здешнюю платить еще дороже выходит. Негодяй он, точно вам говорю. Пусть и неприятно вам это, пусть и родная вы ему кровь, а только скажу, и можете хоть сечь меня, а хоть и вовсе отдать ему на растерзание. Чего там, вы писатель, для вас правда должна быть дороже, а я ни словом, ни звуком не совру, ежели говорю вам, то так оно и есть.
–Положим, я не слепой и сам видел все то, о чем ты так горячо распинаешься. Но разве в этом состоял мой вопрос? Разве этой вот правды, хоть и ценимой мною, но не относимой к делу, желал я от тебя услышать? Или неразумный ты и маломысленный человек? Или горилка так на тебя действует?
–Нет, ваше благородие, я человек разумный, хоть и молодой, и вы это знаете. И правду я вам скажу, именно ту, которую вы услышать хотели, но сказать то, что я сказал, непременно надо было именно сейчас. Потому как в ином случае вы бы точно разгневались и велели бы сечь меня. Да и, правду сказать, узнал я нечто совсем недавно, когда уж видел и имел представление о господине Яновском.
–Так что же ты узнал? – Семен говорил так витиевато и сложно, что Гоголь даже задумался, не тронулся ли тот умом.
–Все видят, что вы с молодой барыней Яновской ни на минуту не расстаетесь, что все время вместе проводите.
–И что? Грешно это? Она ведь моя сестра, прошу не забывать, и не виделись мы с ней много лет. Так что же в этом предосудительного?
–Да вот только говорят, что смотрите вы на нее совсем не как на сестру, да и она на вас – не как на брата.
–А как же? – Гоголь уже понимал ответ, но ему важно было вытянуть из Семена все до последнего слова.
–Как влюбленные. Хотя и нет греха, ежели двоюродная, неполнокровная сестра с братом в отношения вступает, да вот только поговаривают… будто родня вы по крови.
–Что за ерунда? Как это?
–Я и сам не верю, только говорят, будто маменька ваша еще при жизни Василия Афанасьевича с крутым нравом его брата сладить не смогла, да и… Василий Афанасьевич, упокой Господь его душу, всегда был добр ко мне, и я и мысли такой допустить не могу, только вот вы сами спросили. И потому выходит, будто родственники вы самые, что ни на есть, прямые, а связь между вами… греховная. Вот и смотрят на вас так, будто чертей увидали.