–Ну что вы, – смутившись, покраснела Александра и опустила глаза. – Я вовсе не…
–Да уж вижу, как не. Ты скажи мне лучше, что там такое случилось между вами, что стал он приезжать от тебя чернее тучи? То летал как истый голубь, а то стал возвращаться словно ворон подбитый…
–Да вроде… – и только после слов мудрой, прожившей разную жизнь и видавшей виды Марии Яновны поняла Александра свою ошибку. Но разве могла она предположить, что ее невинные игры с глупым, пустым, ограниченным Хомой, которого она вовсе не считала человеком, а считала своей вещью, так рассердят Николая Васильевича?! Ведь не было в них ничего, что могло бы быть истолковано как симпатия двух людей, как посягательство на что-то, что принадлежало или могло принадлежать Николаю Васильевичу как человеку!
И оттого вернулась Александра Ивановна в имение отца злой, какой никогда не была. Словно выпустив из головы все, что говорил Николай о равенстве между людьми и уважении к низшим сословиям, она опять уверилась в правдивости и правильности слов и действий отца по отношению к крепостным. Словно почуяв гнев молодой барыни, Хома как будто в воздухе растворился и старался не показываться ей на глаза весь вечер – и был прав, ибо она для себя уже давно решила, что, если только встретит его, то велит отвесить столько горячих, сколько выдержит его молодое и сильное тело. В гневе легла она спать, и следующие несколько дней провела в таком состоянии. Злость уже начала затихать, когда от Марии Яновны прилетело известие – сын объявился, прислав ей письмо из Италии, из той самой съемной квартиры, в которой он часто останавливался в Риме, на виа Систина, и в которой даже писал в свое время «Ревизора». Тогда же Мария Яновна дала ей ценный совет, не воспользоваться которым Александра не могла:
–Он же писатель. Как они у себя в столицах говорят, бумагу марает. Для него наши разговоры задушевные – что пустой звук. Так и ты примись его же манерами с ним общаться, и напиши ему.
–Неужели прямо в Рим и написать?
–А почему нет? Пока он там, в настроении пребывает в прекрасном, настроился писать что-то новенькое, ты как раз ко двору придешься. Оно ведь знаешь, как говорят – настоящая любовь в разлуке только закаляется, а, коли не выдержит такого испытания, значит, и не любовь вовсе это была.
Решившись и приготовившись услышать самый неприятный ответ, Александра Ивановна принялась за письмо. Несколько раз рвала она черновик, сердясь на себя саму, на неуклюже и некстати подбираемые слова, которые гений Гоголя мог счесть недостойными своего общества. Но потом все-таки остановилась на определенной редакции, которую, справедливости ради, отправляла в Рим с тяжелым сердцем.
«Горячо уважаемый и дорогой моему сердцу Николай Васильевич! Теряясь в догадках относительно причин вашего отъезда, я несколько дней обвиняла себя в недальновидном и глупом поведении, что повлекло прекращение нашего с вами общения. И все же, воля ваша, не нахожу я другого разумного объяснения, кроме как моя невинная глупость, ходящая на двух ногах по земле и носящая имя Хома Брут. Хоть не было в наших наивных детских играх ничего, что бы хоть как-то умалило роль вашу в моей жизни, а все же не следовало мне предаваться им перед вами, поскольку я действительно люблю и ценю вас, а, если любишь и ценишь человека, то стараешься оградить его от созерцания подобных мерзостей. Объяснить мое поведение можно редким мужским обществом, тем более столь высокого ранга, к коему принадлежите вы. Но стоит ли искать каких-то оправданий?..
Больше всего на свете не хочется мне терять связи с вами, настолько важны вы стали для меня за эти несколько дней, что буквально вся жизнь моя стала с ног на голову. Разорвись сейчас эта связь, да еще по такому пустяковому поводу – и снова темнота и серость окружат меня, и уж больше не промелькнет в моей жизни даже лучик, не то, что огонь, коим вы стали для меня, осветив мою по судьбе дорогу. Умоляю вас не держать же меня в неведении и как можно скорее сообщить, простили ли вы меня, и не держите ли на меня зла? Прошу только принять во внимание все, что написала я вам выше, и все те чувства, которые руководили моим сумбурным пером при написании этой эпистолы. Благодарю за внимание и прошу прощения за скомканный стиль – видит Бог, он изменится, если только смените вы гнев в моем отношении на милость…»
«Дорогая Саша! Во-первых, не понимаю, почему вдруг ты перешла в общении со мною на вы? Кажется, не происходило между нами ничего такого, что так охладило бы отношения любящих родственников. Даже Христос называл всех на ты, и не терпел иного к себе обращения. Так что прошу тебя съехать снова на ты, и больше не восстанавливать официального стиля ни в письмах, ни в разговорах. Во-вторых, уверяю тебя, что отъезд мой никоим образом не связан был с твоим отношением к крестьянам. Я никогда в жизни не имел мыслей о том, что мое общество для тебя менее ценно, чем общество заезжего бурсака, и, если что меня и задело – так это панибратство с крепостными. Ну да, как прав Тарас Шевченко, это у нас у всех в крови, и изменение отношений произойдет только с полной отменой крепостного права; христианское милосердие и понимание обязывает меня как человека верующего проявлять лояльность и к тебе, и к твоему отцу, и к собственной матери. Так что, ввиду отдаленности темы для обсуждений, предлагаю пока сей вопрос опустить – до лучших времен.
Однако ж, мне как любому человеку свойственна некоторая доля собственничества, которая удовлетворена твоим горячим объяснением – не смогли мы отыскать для него времени, пока были рядом, и только мой отъезд изменил ситуацию, еще раз подтвердив, что все, что ни делается, все к лучшему. Если быть серьезным, то внушила ты мне подтверждение великого Христова учения о милосердии, исповедовать которое я теперь обязан всеми своими трудами, делами и мыслями – внушив, среди прочего, идею нового сборника малороссийских повестей, которые, по моему глубокому убеждению, должны быть «ведьминскими». И потому у меня к тебе будет просьба. Ты, наверняка, знаешь, что в тех краях, откуда мы с тобой родом, широко распространено обвинение людей в ведьмачестве и прочих связях со всякой нечистью. Не могла бы ты, чтобы внести посильную лепту в создание моих скромных работ, провести какую-нибудь работу по поиску доказательств связей сорочинских жителей с чертями, бесенятами и прочими сотрудниками 9 ? Клянусь, что этим ты внесешь неоценимый вклад в работу мою, и во всю русскую литературу.
Напоследок попрошу тебя выбросить из головы всякие ревнивые глупости, ибо нам с тобой, как представителя высшего света и дворянам, не к лицу страдать недостатками того общества, которое ты так стараешься от себя отвести. Все прекрасно, здоровье мое позволяет мне трудиться, а чудесный климат и атмосфера Италии настраивают на творчество как никогда ранее. Передавай поклоны маменьке и отцу. Всегда твой, Н.Г.»
Лукавил ли Николай Васильевич, когда говорил о том, что не питает никаких личных обид и оскорблений к Александре и Хоме? Не эти ли обстоятельства в действительности стали причинами его отъезда из Сорочинцев? Конечно, тогда они сыграли определяющую роль в его убытии. Но правы те, кто говорят, что человеческая мысль вкупе с человеческой душой подобны реке, которая изменяется каждую секунду, и невозможно дважды войти в нее, одну и ту же. Обстановка Италии, которая так умилила Гоголя и повлияла на благостное его расположение духа, и впрямь изменила его отношение к Хоме и даже внушила какую-то стыдливость – за то, что он, писатель, человек верующий, стал подвержен такому дьявольскому пороку. Мысль его стала выглядеть и звучать иначе, и первым он не написал Александре потому только, что сам стыдился своего низменного побега. Между тем, отрицать его пользу для творчества писателя было бы глупо. И оттого он был счастлив, что сестра, которая уже в мыслях виделась ему не совсем сестрой (или совсем не сестрой), написала первой, и побудило его это на более глубокую и ответственную работу.