Надо бы о простатите рассказать, а стыдно как-то. Максимыч про конторских так и говорит: потому там одни тряпки работают, что между ног у них вата. Максимыч произошёл от языческих богов, для него крепость члена – вроде божественного жезла. А тут такой конфуз…
– Ну, прости, Максимыч, – промямлил я и застыл, как человек, ожидающий удара сзади.
Я смотрел наискосок на сваленные у стенки радиаторы. Лицо Максимыча чернело справа, покачиваясь.
– Как знаешь, – равнодушно сказало лицо.
Максимыч пригладил рукой тонкие чёрные волосья, облепившие его голову, как тина, и перевернул мой стакан. Стакан сразу помертвел и превратился в пыльный обелиск.
Обиделся Максимыч? Вроде не обиделся. Не поймёшь. Легко они меня на берег списали… Ну, что же, напросился.
Стыдно! Сам не люблю, когда кто-то за столом жеманится или брезгует. Не одобряют у нас этого. Если ты болезный или при смерти, так лежи дома и не баламуть мужиков, а если уж они тебя приняли, носом крутить – паскудство сплошное. Максимыч таких разборчивых завсегда готов за шиворот и на морозец. Со мной вот только тетёшится. Прощает, значит. Сколько мы пробок вместе сорвали…
Я снова взялся за сердце, сморщился да тут же плюнул – актёр из меня никудышный. Я и Верку-то провести не могу, не то что Максимыча.
Тот подержал в руках бутылку, утёр её рукавом и улыбнулся этикетке. Максимыч в этом толк понимает. Он во всём толк понимает. На чёрном лице заблестели сметливые глаза.
– Ну что, Костян, бумсик?
– Давай, – поддержал молодой.
А меня как будто нет. Максимыч этого Костю не любит, а тут точно с сыном родным возится. Бумсика предлагает, а бумсик – это наше, плеснёвское, не для посторонних… Костя-то тут сколько? Года три?
Ревную я, что ли? Ну, Гриша, дошёл ты до таких мыслей на почве трезвости… Проще надо быть.
Я отсел вполоборота и закурил скрутку. Лучше Максимыча бумсик не делал никто. Это рецепт он привёз с северов, где работал когда-то.
А как Максимыч делал бумсик – загляденье. Не отводя от Кости взгляд, ловко, как фокусник, он вытянул откуда-то справа початую двухлитровку пива. Глаза его заговорщицки смеялись сквозь табачный дым. Пожевав папиросу, Максимыч поднял пустой стакан на уровень глаз, и взгляд его стал сверлящим, как у лаборанта. Водка полилась холодным вязким глицерином, грамм этак тридцать. Бережно отставив бутылку, Максимыч взялся за другую, пивную, и аккуратно влил пива до половины стакана. Затянувшись, он отложил папиросу в старую банку из-под сельди, закрыл стакан огромной ладонью и резко тряхнул. В стакане забурлило, и поднялась в нём густая пенная шапка – бумсик.
– Пей живее, – протянул он стакан Косте. – Пей, пей, пока эйфория не вышла.
Костя в несколько глотков смял пену и замер, прислушиваясь к ощущениям.
– По вкусу – шампанское.
Да, по вкусу бумсик обманчив. Жару никакого, только свежесть во рту. Пьёшь и легче делаешься, невесомее… А Костя заглотил и сморщился. Дурак!
– Это что, – Максимыч изготовил вторую порцию для себя, с упоением глядя на пенный язык, сползающий по стакану. – Это что… Мы вот под Уренгоем стояли месяц. Лагерь там был, посёлок сварщецкий. Представь, десять мужиков, слесари, трактористы… Мороз – минус тридцать восемь. На всю братию – ноль тридцать три.
– И чего? – спросил Костя без интереса.
– Чего, чего… В нос закапывали.
– Водку, что ли?
– Водку. Запахи не все с тех пор не чувствую. Но в профессии говномеса это даже к лучшему. Колбасу чую – это главное.
Хлоп, и бумсик выдавил пузырчатым сводом ладонь Максимыча. Стакан описал дугу, и Максимыч стёр пену с усов. Вот Максимыч правильно пьёт, с пониманием, с чувством. На Максимыча и посмотреть приятно.
Они взялись за колбасу. Ели медленно, как барышни шоколад, смакую кусочки. Колбаса была дешёвая, её ещё называли «глазунья», с огромными прогалинами жира и ломкой оболочкой. Пахла она ужасно, если нюхать её на сытый желудок, но сейчас резкий, почти удушливый аромат казался божественным. А я полудня не ел, только курил. Да ещё табак этот мятный! Тоска и гомосятщина.
И, главное, глупо всё: водку я принёс, а сам вроде зрителя сижу. И колбаса не моя. На сухую её брать – равно что воровать. Люди-то для дела используют, а я что, жрать пришёл?
– Жаль, я Верке обещал… – вырвалось у меня. – Сегодня же Лидка гостей позвала. Вот я и обещал…
– Такое вообще нельзя обещать никому, – заявил Максимыч, расправляя плечи и дыша. – Тем более Верке. Ты уж не обижайся, Гриша. Я эту жизнь повидал. Я авиационный двигатель вот этими руками собирал. Я трубы варил в дерьме по колено в плюс сорок и минус сорок. В России алкоголь является неотъемлемой частью всемирной культуры, как Бетховен и Ландау.
– Ни фига подобного, Максимыч, – вмешался Костя, вытащив свои странные сигареты, в которые наливал жидкость и курил, не поджигая. – Я могу пить, а могу бросить. Могу вот «Пейт» не курить вообще. Много раз пробовал. Всё от человека зависит.
Максимыч, на лице которого проступила теперь паутинка румянца, наклонился через стол:
– Ты, Костя, не обижайся, но человек ты анизотропный и рассуждаешь аналогично.
– Какой? – напрягся Костя.
– Тихо, тихо, – Максимыч прижал набухший Костин кулак и спокойно продолжил. – Анизотропный. И с нашими, и с вашими. Сегодня с плеснёвскими пьёшь, а завтра на Мельничихе шабашишь. Отсюда у тебя известный дуализм мнений: пить или не пить, водка или бургунди. У тебя ещё кристаллическая решётка не оформилась, понял? Ладно, хлебни вот.
Он сунул Косте взбеленённый стакан. Бумсик сегодня шёл замечательный, лёгкий и пузыристый, как коктейли в парке Горького. А то, бывает, пиво выдохнется и никакой пены, обычный ёрш.
Максимыч налил себе, встряхнул. На тяжёлом лице бывшего сотрудника авиационного НИИ, а теперь сварщика шестого разряда Степана Максимовича Шахова, обмякли складки. Я любил, когда он выпивал и становился спокойным, твёрдым и говорил удивительные вещи.
– Антиалкогольные кампании придумывают кабинетные крысы, которые пользуются теплом, которое я им подвёл, и говорят мне, чем занять мой досуг, – рассуждал он. – Если сию крысу взять за сытые ляжки и отправить в Уренгой, на трассу, если обрядить её в робу и маску, дать ей электродницу и магнит, а потом сунуть её под трубу и дать заварить шов с допуском два миллиметра, да в минус сорок пять, я погляжу, как эта крыса запоёт. Мы находимся на территории, где можно не жить, а выживать, и это нужно актуально учитывать.
Костино сало лежало на столе, завёрнутое в тонкую бумагу. Я взял полукруг колбасы, поднёс к носу и положил обратно. Потом быстро запихал в рот и принялся жевать, поражаясь собственной удали. «Глазунья» таяла во рту.
– В этом меняющемся мире люди вроде нас с Гришей, ну, и тебя балбеса, являются изохорой бытия, и так было со времён Римской империи. Пока эти кремлёвские ганглии придумывают очередной опиум для народа, умные очки и микрочипы в копчик, мы на Руси сохраняем свои балансиры, – Максимыч потряс стаканом. – Дистиллят истории! Какой епитимье его только не подвергали, чтобы вытравить из народа историческую память! Суют нам свою виртуальную реальность, хотя мы столетиями использовали свой натуральный способ общения с богом, под коим я понимаю книги, годящиеся для тёплого времени суток, и менделеевскую смесь для всего остального. Эти орангутанги рассказывают мне о глобальном потеплении, но когда я примерзал жопой под Лангепасом, никакое потепление мне не грозило. Покорение Арктик невозможно без этого источника бодрости, который принципом Дарвина встроен в самый наш генетический код. В эпоху цифрового неоцена водка остаётся антитезисом духовного распада и способом возвыситься над бормотанием века. Люди не меняются. Люди всегда хотят хлеба, зрелищ и работоспособной канализации, и всё это смежно с исторической традицией возлияний. Гриша, согрейся!
Максимыч чуть склонился ко мне, придвигая стакан.
– Научно доказано: алкоголь не согревает, – заявил я, сцепив руки под столом.