Завтракали хозяева ранчо вместе с рабочими в задней столовой, однако обед и ужин, как и прежде, для них подавали в парадной комнате со всеми причитающимися белыми скатертями и серебряными приборами. Отказаться от старых привычек, забыть, что ты Бёрбанк – человек с хорошими связями в Бостоне, – было непросто, да и не очень-то и хотелось.
Порой Фила смущал потерянный вид брата, когда, сидя в кресле-качалке, тот подолгу оглядывал долину. Взгляд Джорджа приковывала Старик-гора, двенадцать тысяч футов[1] в высоту, – возлюбленная его гора, на которую он смотрел и смотрел, покачиваясь в кресле.
– В чем дело, старина? – окликал его Фил. – Разум заплутал?
– Чего?
– Опять в себя ушел, спрашиваю?
– Нет, вовсе нет, – отвечал Джордж и медленно закидывал ногу на ногу.
– Как насчет партийки в криббедж? – Братья скрупулезно вели счет все эти годы.
Все проблемы Джорджа, полагал Фил, происходили от того, что тот не включал голову. В отличие от него брат мало читал, максимум – «Сатердей ивнинг пост». Джорджа, словно ребенка, занимали истории о природе и животных, тогда как Фил жадно глотал «Азию», «Ментор», «Сайнтифик Американ», книги о путешествиях и философские сочинения, которые в большом количестве присылали под Рождество родственники с Восточного побережья. Его острый пытливый ум приводил в замешательство торговцев и скупщиков скота. Могли ли они ожидать такого от человека, одетого, как Фил, говорившего, как Фил, от деревенщины с грубыми руками и нестрижеными волосами? Однако его привычки и внешний вид заставляли незнакомцев понять, что аристократ может себе позволить быть собой.
Джордж ничем не интересовался и не имел никаких увлечений, Фил – много работал с деревом. Из струганых брусьев он сооружал краны для стогования луговых трав – полевицы, тимофеевки, клевера, а также вырезал из дерева крошечные, не больше дюйма в высоту, стульчики в стиле братьев Адамов и Томаса Шератона. Подобно паучьим лапкам, двигались проворные пальцы Фила. Лишь изредка они замирали, будто задумавшись, – как если бы руки имели на кончиках пальцев свое собственное сознание. Нож нечасто выскальзывал из рук Фила, а если такое и случалось, мужчина брезговал даже йодом и карболкой – едва ли не единственными лекарствами на ранчо, ибо семья Бёрбанков не верила в медицину. Раны он протирал синей банданой, хранившейся в заднем кармане штанов; порезы заживали сами собой.
Многие, кто знал Фила, сокрушались: мол, тратит таланты впустую. Управление ранчо – дело нехитрое, больше требующее грубой силы, нежели напряжения извилин, тогда как Фил был способен стать кем угодно – врачом, учителем, ремесленником, художником… Он мог подстрелить рысь и освежевать тушку, потом набить такое чучело, что таксидермистам оставалось лишь завидовать; а математические головоломки из «Сайнтифик Американ» решал с такой легкостью, что карандаш едва поспевал за быстротой его ума. Научившись по книгам играть в шахматы, Фил часами решал задачки из «Бостон ивнинг транскрипт», прибывавшего на ранчо с двухнедельной задержкой, а в кузнице ковал замысловатые вещицы по собственным эскизам. Фил был бы счастлив, если бы хоть часть его талантов досталась брату… увы, Джордж никогда ничем не загорался, а в последнее время его не радовали даже поездки в Херндон, куда он отправлялся на старом «рео» ради встреч с банкирами и обедов в ресторане «Шугар боул».
– Ну что, толстяк, научим тебя шахматам? – спросил как-то Фил, представляя совместные вечера у камина.
Прозвище выводило Джорджа из себя.
– Так себе идея, Фил.
– Почему, толстяк? Думаешь, не справишься?
– Никогда не любил игры.
– Раньше ты резался в криббедж. В пинокль вроде бы тоже?
– Ну да, ну да, было дело, – отвечал Джордж и разворачивал «Сатердей ивнинг пост», чтобы погрузиться в мир дешевой фантазии.
Фил был неплохим музыкантом. Проиграв веселый напев на вистле[2], что звучал в его руках точно флейта, он отправлялся в спальню, доставал банджо и начинал играть «Алое крыло» или «Жаркие деньки в старом городе». Музыке Фил научился сам, и как же ловко теперь его проворные пальцы перебирали струны. В такие моменты в комнату порой тихонько проскальзывал Джордж, ложился на латунную кровать, что стояла напротив, и слушал – однако в последнее время перестал.
С недавних пор после песни-другой Фил приподнимался с края кровати, где он обыкновенно играл, убирал банджо, выходил из дома и направлялся к бараку тропкой среди шумящих плевел.
– Ну, что у вас тут, ребята, – говорил он, жмурясь от яркого света газовой лампы.
И всякий раз кто-нибудь из работников поднимался, освобождая ему стул, когда-то принесенный сюда из большого дома.
– Да ладно вам, – неизменно отвечал Фил, – не беспокойтесь.
Он никогда не садился на уступленное место и ни от кого не принимал подачек. С его появлением в бараке разговоры о девицах, лошадях, политике и любви смолкали. И тишина длилась до тех пор, пока с оглушающим треском дерева в печи не становилась до ужаса невыносимой и кто-нибудь больше не мог молчать.
– А как тебе этот Кулидж? – мог спросить работник, случайно наткнувшийся в бараке на «Бостон ивнинг транскрипт», что хранился здесь скорее для розжига, нежели чем для чтения.
Фил знал цену паузе.
– Одно могу сказать: у него хватает ума держать язык за зубами.
И принимался хохотать, а работники, как могли, продолжали беседовать о Кулидже, пока какой-нибудь юнец, желая подольститься, не решал спросить у Фила совета о выборе седла: «Стоит ли центрировать крепления подпруги? Так ли, Фил, хороши седла от «Висалии», как их хвалят?»
– Не пора ли нам стелиться, парни? – утомленно оглядывая барак, наконец предлагал хозяин ранчо.
– О нет, Фил, с чего бы!
И вновь поднимались разговоры о завтрашних работах, состоянии сенокосилок – если дело было весной, и о местах, где водились дикие лошади. Или же Фил начинал рассказывать о Бронко Генри – лучшем из наездников и лучшем из ковбоев, кто научил его искусству плетения из сыромятной кожи.
На днях, закончив историю, Фил выглянул в окно и увидел за шепчущими на ветру плевелами свет в спальне большого дома, однако в следующее мгновение свет погас. Джордж не дождался брата!
– Ладно, ребята, пора мне на боковую, – горько усмехнувшись, объявил Фил и вышел из барака.
Стоило ему уйти, как голос поднял один горластый новичок:
– А малый-то наш из одиночек. Ну, я о том, о чем мы толковали, пока он не явился: думаете, его когда-нибудь любили? Или он любил кого?
Старший из работников смерил юнца тяжелым взглядом. Говорить так про Фила было неуместно и даже мерзко. Какое отношение любовь имеет к хозяину ранчо? Наклонившись, он потрепал по бурому загривку спавшую в ногах псину и произнес:
– На твоем месте я не стал бы заикаться о евонной любви. И уж точно не стал бы звать его малым. Будь попочтительней, ей-богу.
– Ладно-ладно, – краснея, пробормотал новичок.
– Поучись уважению. Не говоря уж о том, сколько тебе предстоит учиться любви…
По осени тысячное поголовье волов братья вместе с помощниками перегоняли на скотный двор в крошечном городке под названием Бич, что в двадцати пяти милях от ранчо. Если с погодой везло, в лицо не бил мокрый снег, не хлестал дождь и кровь в жилах не стыла от холода, то дело это становилось для ковбоев чем-то вроде прогулки или пикника. В пути юные работники предвкушали, как в полуденный час, когда тени скроются за кустами полыни, развернут приготовленные миссис Льюис яства, грезили о салуне напротив скотного двора и о девицах, обитавших в верхних комнатах этого заведения.
К тому времени, как, окрасив небо красным заревом, поднялось солнце, а со стеблей иссушенных трав начал сходить иней, стадо растянулось больше чем на полмили. Околдованные магией ночи, братья шли молча в священные минуты рассвета, и молча шли их спутники, прислушиваясь к воловьему топ-топ-топоту, хрусту полыни под копытами, скр-скр-скрежету кожаных седел да звону аргентановых удил. Таким огромным и негостеприимным казался мир в лучах растущего из-за восточных холмов солнца, что путники тешили себя воспоминаниями о доме, печурке на кухне, голосе матери, школьной раздевалке и радостных криках ребят, бегущих на перемену.