- Кто это переписывал?
Мистер Талкингхорн мгновенно умолкает, изумленный волнением миледи и необычным для нее тоном.
- Кажется, такой почерк называется у вас, юристов, писарским почерком? - спрашивает она, снова приняв небрежный вид, и, обмахиваясь ручным экраном, пристально смотрит мистеру Талкингхорну в лицо.
- Нет, не сказал бы, - отвечает мистер Талкингхорн, рассматривая бумаги. - Вероятно, этот почерк приобрел писарской характер уже после того, как установился. А почему вы спрашиваете?
- Просто так, для разнообразия - очень уж скучно слушать. Но продолжайте, пожалуйста, продолжайте!
Мистер Талкингхорн снова принимается за чтение. Становится еще жарче; миледи загораживает лицо экраном. Сэр Лестер дремлет; но внезапно он вскакивает с криком:
- Как? Что вы сказали?
- Я сказал, - отвечает мистер Талкингхорн, быстро поднявшись, - "боюсь, что миледи Дедлок нездоровится".
- Мне дурно, - шепчет миледи побелевшими губами, - только и всего; но дурно, как перед смертью. Не говорите со мной. Позвоните и проводите меня в спальню!
Мистер Талкингхорн переходит в другую комнату; звонят колокольчики; чьи-то шаги шаркают и топочут; но вот наступает тишина. Наконец Меркурий приглашает мистера Талкингхорна вернуться.
- Ей лучше, - говорит сэр Лестер, жестом предлагая поверенному сесть и читать вслух - теперь уже ему одному. - Я очень испугался. Насколько я знаю, у миледи никогда в жизни не было обмороков. Правда, погода совершенно невыносимая... и миледи до смерти соскучилась у нас в линкольширской усадьбе.
ГЛАВА III
Жизненный путь
Мне очень трудно приступить к своей части этого повествования, - ведь я знаю, что я не умная. Да и всегда знала. Помнится, еще в раннем детстве я часто говорила своей кукле, когда мы с ней оставались вдвоем:
- Ты же отлично знаешь, куколка, что я дурочка, так будь добра, не сердись на меня!
Румяная, с розовыми губками, она сидела в огромном кресле, откинувшись на его спинку, и смотрела на меня, - или, пожалуй, не на меня, а в пространство, - а я усердно делала стежок за стежком и поверяла ей все свои тайны.
Милая старая кукла! Я была очень застенчивой девочкой, - не часто решалась открыть рот, чтобы вымолвить слово, а сердца своего не открывала никому, кроме нее. Плакать хочется, когда вспомнишь, как радостно было, вернувшись домой из школы, взбежать наверх, в свою комнату, крикнуть: "Милая, верная куколка, я знала, ты ждешь меня!", сесть на пол и, прислонившись к подлокотнику огромного кресла, рассказывать ей обо всем, что я видела с тех пор, как мы расстались, Я с детства была довольно наблюдательная, - но не сразу все понимала, нет! - просто я молча наблюдала за тем, что происходило вокруг, и мне хотелось понять это как можно лучше. Я не могу соображать быстро. Но когда я очень нежно люблю кого-нибудь, я как будто яснее вижу все. Впрочем, возможно, что мне это только кажется потому, что я тщеславна.
С тех пор как я себя помню, меня, как принцесс в сказках (только принцессы всегда красавицы, а я нет), воспитывала моя крестная. То есть мне говорили, что она моя крестная. Это была добродетельная, очень добродетельная женщина! Она часто ходила в церковь: по воскресеньям - три раза в день, а по средам и пятницам - к утренней службе, кроме того, слушала все проповеди, не пропуская ни одной. Она была красива, и если б улыбалась хоть изредка, была бы прекрасна, как ангел (думала я тогда); но она никогда не улыбалась. Всегда оставалась серьезной и суровой. И она была такая добродетельная, что если и хмурилась всю жизнь, то лишь оттого, казалось мне, что видела, как плохи другие люди. Я чувствовала, что не похожа на нее ничем, что отличаюсь от нее гораздо больше, чем отличаются маленькие девочки от взрослых женщин, и казалась себе такой жалкой, такой ничтожной, такой чуждой ей, что при ней не могла держать себя свободно, мало того - не могла даже любить ее так, как хотелось бы любить. Я с грустью сознавала, до чего она добродетельна и до чего я недостойна ее, страстно надеялась, что когда-нибудь стану лучше, и часто говорила об этом со своей милой куклой; но все-таки я не любила крестной так, как должна была бы любить и любила бы, будь я по-настоящему хорошей девочкой.
От этого, думается мне, я с течением времени сделалась более робкой и застенчивой, чем была от природы, и привязалась к кукле - единственной подруге, с которой чувствовала себя легко. Я была совсем маленькой девочкой, когда случилось одно событие, еще больше укрепившее эту привязанность.
При мне никогда не говорили о моей маме. О папе тоже не говорили, но больше всего мне хотелось знать о маме. Не помню, чтобы меня когда-нибудь одевали в траурное платье. Мне ни разу не показали маминой могилы. Мне даже не говорили, где находится ее могила. Однако меня учили молиться только за крестную, - словно у меня и не было других родственников. Не раз пыталась я, когда вечером уже лежала в постели, заговорить об этих волновавших меня вопросах с нашей единственной служанкой, миссис Рейчел (тоже очень добродетельной женщиной, но со мной обращавшейся строго), однако миссис Рейчел отвечала только: "Спокойной ночи, Эстер!", брала мою свечу и уходила, оставляя меня одну.
В нашей школе, где я была приходящей, училось семеро девочек, - они называли меня "крошка Эстер Саммерсон", - но я ни к одной из них не ходила в гости. Правда, все они были гораздо старше и умнее меня и знали гораздо больше, чем я (я была много моложе других учениц), но, помимо разницы в возрасте и развитии, нас, казалось мне, разделяло что-то еще. В первые же дни после моего поступления в школу (я это отчетливо помню) одна девочка пригласила меня к себе на вечеринку, чему я очень обрадовалась. Но крестная в самых официальных выражениях написала за меня отказ, и я не пошла. Я ни у кого не бывала в гостях.
Наступил день моего рождения. В дни рождения других девочек нас отпускали из школы, а в мой нет. Дни рождения других девочек праздновали у них дома - я слышала, как ученицы рассказывали об этом друг другу; мой не праздновали. Мой день рождения был для меня самым грустным днем в году.
Я уже говорила, что, если меня не обманывает тщеславие (а я знаю, оно способно обманывать, и, может быть, я очень тщеславна, сама того не подозревая... впрочем, нет, не тщеславна), моя проницательность обостряется вместе с любовью. Я крепко привязываюсь к людям, и если бы теперь меня ранили, как в тот день рождения, мне, пожалуй, было бы так же больно, как тогда; но подобную рану нельзя перенести дважды.