Чаще встречаешь не любовь, а мимолетные знакомства.
Тут и там, на вечеринке, за выпивкой после театрального показа. В рискованном путешествии в темные закрытые кварталы Дели, которых я не видел при дневном свете и куда никогда не возвращался. Короткие, неуклюжие набеги на съемные комнаты, видевшие бесконечные связи и тысячи форм желания. Прохладные барсати – комнатки на крыше, нависшие над цветущим жасмином, где наше прерывистое дыхание, казалось, слышали звезды. Большинство любовниц я помню по их странностям – ту, что любила, когда лизали ее запястье, ту, что всегда смотрела в зеркало, ту, что требовала, чтобы я сжимал ее шею. Тату на внутренней стороне бедра, мокрое и скользкое – дельфин в прыжке.
Для большинства из нас эти годы были ничем не отмечены.
Мы с удивлением обнаруживаем, что события нашей жизни – эта встреча с другом, эта поездка в Каир, это случайное воссоединение – произошли так далеко в прошлом. Пару лет назад, – начинаете вы и тут же поправляете себя: нет, не пару, а шесть.
И мы идем вперед, погрязнув в воспоминаниях.
Хотя парадокс памяти в том, что она возвращает вам то, что у вас было, при условии, что вы признали это потерянным. Чтобы вспомнить о чем-то, вы должны не забывать, что оно ушло; чтобы переделать мир, нужно сначала понять, что он закончился.
С тех пор прошло уже больше десяти лет, и я не совсем уверен, стал ли теперь мир удивительно умным или невероятно глупым. На его краю были две башни, но я предпочитаю не считать прошедшие годы войной, террором или чем-то еще. Мы были где-то в центре цунами. В отличие от ураганов, у цунами нет названия.
Просто цунами – слово, которое скатывается с языка, как волна.
К концу десятилетия произошла великая сокрушительная экономическая катастрофа.
И она задержалась, как же она задержалась.
А что касается Николаса, мне кажется, он выцвел во мне, медленно, тихо, как выцветает ночь и приходит утро. Ни. Ко. Лас. Я разбил его имя на три слога и запрятал подальше. Нет, я не так часто о нем вспоминаю. Он только вкус. То, что определяет мой аппетит.
Вот что надо знать об отсутствии – жизнь находит, что поместить в пустое пространство. Horror vacui, боязнь пустоты – вот что это такое. Время заполняет пустоты, заклеивает и запечатывает.
Проблема в том, что все повторяется вновь.
То, чего больше нет, формирует нас в меньшей степени, чем то, что может вернуться. Полагаю, всего этого могло бы никогда не случиться, если бы я не переехал в Лондон.
Когда я сказал знакомым в Дели, что уезжаю на год, они ответили, что очень за меня рады.
– Ах, если кто-то в юности жил в Лондоне, то, где бы он ни провел оставшуюся жизнь, Лондон будет с ним, потому что Лондон – это праздник, который всегда с тобой.
– Париж, – поправил я. – Это о Париже.
Но, как я потом понял, это не имело значения. Все эти города были идентичны, покрыты одной и той же сияющей, сверкающей магией, и потому их имена произносили с приглушенным благоговением, как молитву.
Я не был в Париже, но, побывав в Лондоне, увидел, что он залит старым светом.
Когда я туда приехал, наступила осень, и я хотел, чтобы деревья оставались такими навсегда. Мерцающий огонь, бросающий пламя людям на плечи, к их ногам. Время открытий, как правило, молодость – первый поцелуй, первый секс, алкоголь, наркотики. Мне было чуть за тридцать, и я открыл для себя новый сезон.
Совершенно новый сезон.
Я ощущал себя довольным собой. Это было откровением. Мир кончался и тоже по-своему обновлялся.
В условиях кризиса, финансового и в целом, журнал чуть не свернулся. Моя коллега думала о том, чтобы вернуться в Мумбаи. Она называла себя йо-йо, потому что постоянно раскачивалась между двумя городами.
А я?
Я был потерян. Не то чтобы у меня не было вариантов – многие галереи по-прежнему оставались открытыми, люди по-прежнему покупали и продавали искусство (кстати, это было хорошее время для инвестиций, сказал один мой проницательный знакомый, потому что цены здорово снизились. «Уорхол за гроши»). Шла речь об открытии крупного частного некоммерческого художественного центра на окраине Дели, среди высоких стальных и стеклянных конструкций Гургаона. Им определенно требовались люди.
Сначала я погрузился в бурную деятельность, обновляя свое резюме, пытаясь наладить встречи со всеми нужными людьми… а потом? А потом я остановился. Не только потому, что журнал чудом уцелел – просто я устал.
Город был тяжелым местом. Полным кровосмесительных компаний и мелкого соперничества. Я чувствовал, что сбежал из маленького города ради того, чтобы большой сжался вокруг меня, как петля.
Огромные, могучие пространства Дели казались такими тесными. Скручивались в нечто плотное и никуда не годное, как то, что плыло по Джамне.
Так я оказался в Лондоне.
Но разве не приятнее было бы приписать это обстоятельство причинам более высоким и интересным, чем желание сбежать? Посчитать его волей случая или предопределения? В греческой мифологии Мойры – три сестры в белых одеждах, которые контролируют судьбу человека. Клото, прядущая нить жизни, Лахезис, определяющая ее длину, и Атропос, перерезающая. Если наша жизнь – нить, тонкая и серебристая, легко представить, что нити переплетены по всему земному шару, иногда расходятся, чтобы никогда больше не касаться друг друга, а порой неожиданно встречаются и переплетаются.
Это и случилось со мной и Сантану.
Закончив университет, мы изредка общались. Нас разбросало по свету, как горсть семян. Я остался. Он покинул Дели ради какого-то другого города. На тех немногих встречах выпускников, на которые я приходил, его не было. На других не было меня. Пьяные тусовки в кампусе и за его пределами, где старые знакомые и враги обменивались телефонными номерами и любезностями.
В прошлом году я решил отправить ему электронное письмо. Не знаю, помнишь ли ты меня. Я писал для газеты, редактором которой ты был.
Он ответил быстрее, чем я ожидал. Нем, ты единственный, кто сдавал статьи в срок. Как я мог тебя забыть?
Многообещающее начало.
Я объяснил, что меня интересует грант Королевского литературного фонда в колледже, где он был старшим преподавателем. В Центре культурных и литературных постколониальных исследований.
Я мог и сам подать заявку на грант, но мне требовалось, как они это называли, формальное назначение. Грант длился год; это было престижно и для Центра, и для Сантану. И для меня тоже неплохо: работать несколько дней в неделю, поддерживать талантливых студентов и способствовать «хорошей письменной практике» по всем дисциплинам.
Ответ Сантану был весьма лаконичным. Конечно.
После этого остались только формальные вопросы и оформление документов.
Я подал заявление на отпуск. Оно было отклонено.
– Есть такая вещь, как Интернет, – сказала Нити. – Ты можешь работать из любой точки мира.
А потом был бесконечно долгий полет на самолете, движение, свободное, неподвластное времени.
По вечерам, как правило, мы с Сантану встречались в баре через дорогу от места его работы, неподалеку от старого здания «Фабер и Фабер», где, как я узнал, когда-то был редактором Т. С. Элиот[19]. С 1925-го по 1965-й. Если у бара и было название, я его не помню. Управляемый студенческим союзом, он представлял собой спартанское заведение с белыми меламиновыми стойками и серебристо-серыми металлическими столами. Доска, исписанная мелом, сообщала о предложениях дня, скидках на сангрию, продленных счастливых часах, фестивалях бельгийского пива. Простое, непритязательное, надежное место. Как писал Хэмингуэй, «Там, где чисто, светло». В студенческие годы Сантану, низенький, длинноволосый, в вечных шлепанцах, скользил по коридорам, сжимая в руках стопку бумаг и папок. Он изменился – стал опрятнее одеваться, носить нарядные закрытые туфли – но, похоже, не стал взрослее, его костлявое скульптурное лицо по-прежнему было мальчишеским и вечно небритым, а волосы – длинными, что означало легкий бунт. Как это неизбежно у людей, привязанных к прошлому, мы часто говорили о старых знакомых, вспоминали истории, граничащие с трагическими и полные надежд. Обсуждали тех, кто женился, обзавелся детьми, уехал или остался. Тех, кто исчез из памяти. Ты помнишь?.. Что случилось с…? Ты слышал о…? Имена всплывали и уплывали, кроме одного. Николас.