Я показал текст Серёже. Серёжа сказал:
– Про паровоз сфальшивил.
– Какая разница, – ответил я, – на день рождения или просто так.
Серёжа выпучился – я вспомнил, что про паровоз никогда не рассказывал. Рассказал. Серёжа замотал головой:
– Я не об этом. Пускай обещал – но такой он банальный, этот паровоз. Замени хоть на пирамидку, – и зачемто собрал фигуру из пальцев: на левый средний набросил колечко из правых – большого и указательного.
– Пирамидку, – повторил я за Серёжей. – Очень свежо.
Пирамидкой дело, конечно, не поправишь: слишком уж наивно написано. Но эта мысль, неумело втиснутая между бубликом и паровозом, – мне от нее страшно. Можно перепачкать сотни листов, написать новый «Чевенгур», написать целую полку, где каждая книга – новый «Чевенгур», можно, в конце концов, остаться в чьейнибудь жизни, в чьемнибудь воспоминании дешевым желтым самосвалом или нарушенным обещанием – и все равно исчезнуть.
Исчезнуть почти за четверть века до звонка: здрасьте, завотделения, умер.
В третий раз пропищал будильник. Я наконец встал, пошел в душ. Попользовал мамины дезодорант и зубную щетку. Вернувшись в комнату, снова почувствовал уксус, крикнул:
– Мама!
Мама чемто шуршала в зале. Вошла – в неглаженом синем платье, в нелепо выглядывающих изпод платья брюках: видимо, думала, что надеть. Я спросил:
– Уксусом воняет, или кажется?
– Не кажется, – сказала мама. – Я плесень травила.
– Плесень?
– Вон там. Весна была сырой – весь угол почернел.
– Как так почернел?
– Я не сразу увидела: там вешалка стояла. Я рубашки Сёмины доставала, смотрю – на чехле чернота какаято. А там и угол заметила.
– И ты его уксусом?
– Ну да, содой и уксусом. Надышалась – две ночи голова болела. Говорили, не бери угловую квартиру, – но тогда и выбиратьто не из чего было…
Нужно было какнибудь свернуть ее историю. Я подумал сказать, что уже полдевятого, но мама сама глянула на часы и заторопилась:
– Не представляю, чего надеть, а еще гладиться нужно, – и ушла.
Я нашел на гуглкарте банкомат, оделся. Надел инязовскую футболку, поглядел на Фарикову – кислотносалатовую. Сразу мысли – отмахнулся. Свернул джемпер в рюкзак, проверил бумажник и паспорт. Выскреб осколки керамики, зачемто сложил горсткой у пирамидки. Обулся, вышел.
Обнаружил, что к сорока пяти тысячам на счету добавился процент – пятьсот пятьдесят рублей. Пятьсот пятьдесят тоже снял – на проезд: наличных у меня вечно впритык, я решительно живу в эпоху эпплпэя, еще неведомую «Пассажиравтотрансу». В автобусе обнаружил эсэмэску: напоминаем, что четырнадцатого числа с вашего счета спишется абонентская плата за тариф и подключенные услуги, и ежемесячные подпис ки, и еще чтото там. Хотел положить деньги на телефон, полез было в приложение. Выехали на мост – интернет отвалился. Ну, потом.
Вышел на набережной, чтобы пересесть на другой автобус. Начал накрапывать дождь, бронзовый Ленин снова выставил ладонь под капли. Пока ждал, вспомнил про метро: открыли или нет? – так и не спросил. Погуглил: откроют в День города, то есть завтра. Раньше День города был в сентябре, но лет пять назад решили праздновать заодно с Днем России – дефицит салюта, наверное. И вот: ложкари, ансамбль нацгвардии, какие то «Гусилебеди». Прочитал еще, что всех гостей и жителей города поздравит и порадует своим творчеством Егор Крид, – искренне соболезнуем.
Неожиданная пробка у виадука (выходной, пятнадцать минут десятого – откуда что берется?), опять панельный микрорайон. Перед домом вспомнил, позвонил маме:
– Не вздумай начинать свои стенания: «что за жизнь» и так далее.
– Ладно, я в маршрутке – неудобно говорить.
– Бабушку пожалей…
Мама перебила:
– Я поняла, – и положила трубку.
Домофон, лифт на девятый – дверь открыта, в тамбуре пусто. Гдето в глубине квартиры Нинин голос – писклявый, противный. Начал развязывать шнурки, услышал бабушку:
– Не разувайся, проходи.
Бабушка в черном: блузка, юбка, платок на голове. На груди брошка – крошечный белый цветок, вдруг напомнивший отцовскую бутоньерку. Кажется, слоновая кость – лепестки тонкие, по чти просвечивают; вместо пестика – серебристая бусина.
Бабушка проследила за моим взглядом, спохватилась:
– Вот дура – забыла снять.
Ушла в спальню, вернулась без брошки. Обнялись.
– Диван, конечно, выбросили – а сидеть теперь негде, – сказала бабушка. – Иди на кухню, что ли…
– А помочь?..
– А чего помочь? В десять привезут – спустимся. До десяти делать нечего.
Пришлось идти в кухню. С порога – печальный взгляд отца, стопка, свечка. Потом Вера, Нина и еще одна, грузная, в нелепом черном чепце, вроде знакомая, – кто такая? Кивнул:
– Здравствуйте.
Нина кивнула в ответ, Вера встала обнимать.
– Вот ведь, – сказала, – несчастье. – От нее пахло перегаром и жвачкой. – Ольгу Павловну помнишь?
Ольга Павловна тряхнула чепцом:
– Ято его помню – вот таким был, – и показала рукой на уровне колена. – Когда к Люсе приходил, открывал шкафы – и давай всё оттуда на ковер: книжки, вилки, елочные игрушки – всё подряд. А Люся уговаривает: пойдем лучше мультики, давай раскрасочку.
Ольга Павловна была бабушкиной одноклассницей или одногруппницей – точно так и не вспомнил. Вспомнил, что беда с головными уборами у нее началась давно: чепцы, береты, желтое с красным сомбреро. Этакая миссис Долгопупс – огромная шляпа с побитым молью грифом – только никаких внуков и детей. И никакого мужа.
Вера чтото рассказывала об отце, Нина смотрела в окно на соседнюю девятиэтажку. Зашла бабушка, сказала мне:
– Когда пойдем вниз, возьми букет и фотографию. Букет в спальне.
– А фотография?
Бабушка показала на телевизор: все будто в первый раз посмотрели в бледное лицо, пиджак и бутоньерку.
– Правда, что он в последние годы сильно изменился? – спросила Ольга Павловна, когда бабушка вышла. – Мне Люся сказала…
– Вот и проверите, – сказала Нина в окно. Ольга Павловна на секунду замерла с разинутым ртом, потом опомнилась, схватила со стола стакан, протянула мне:
– Будь добр, налей водички!
Зазвонил домофон – я скорее вышел в коридор. Там уже стояла бабушка.
– Агент приехала, – объяснила она, повесив трубку. – Свидетельство привезла.
С агентом вошла мама. Пока бабушка чтото спрашивала, гдето расписывалась, мама успела разуться и – только бабушка закрыла дверь – завела:
– Людмила Ивановна, ну как его жалко, как жалко, я вторую ночь не спала, как же так, я недавно думала, что скоро день рождения, что не забыть поздравить, а теперь, как жалко, вот тут Сёма передал, он тоже в шоке, – и сунула бабушке в ладонь сколькото денег.
Бабушка растерялась.
– Спасибо. И Семёну спасибо. Ты бы не разу валась…
Мама все говорила про то, как ей жалко; я вспомнил, что мои сорок пять еще в кармане.
Сказал маме:
– Ладно, иди на кухню, – и отвел бабушку в спальню.
Окна были зашторены, разглядел в полутьме гвоздики на подоконнике и Мишу на кровати: смотрит в потолок, в ушах наушники. Я достал деньги, начал:
– Вот, я утром снял…
Бабушка замахала:
– Христа ради, не сейчас – ничего не соображаю.
Я кивнул, убрал деньги. Мы вышли, бабушка – сразу в туалет: шпингалет, шум воды.
Мамы на кухне не было, Нина попрежнему смотрела в окно, Вера объясняла Ольге Павловне, где Федяковское кладбище, стакан, пустой, стоял на столе. Зашел в отцовскую комнату: мама прислонилась к стене, – на месте дивана.
– Я же просил без этого.
– Без чего? – спросила мама.
– Без «как его жалко».
Мама словно не слышала:
– А диван почему выбросили?
– И прекрасно ты спала – после пинотажа.
– Вот и нет. В три проснулась и до утра ворочалась. Во сколько привезут?
Посмотрел в часы на стене: пять минут одиннадцатого.
– Опаздывают. Должны были в десять.
Зашла Ольга Павловна, огляделась. Спросила: