И они ели уху. Ничего вкуснее Клер не пробовала раньше – так ей казалось. И еще она думала: этот русский генерал, граф, аристократ с его загадочной противоречивой натурой, грубоватым шармом, бесстрашием и отменными манерами за такое короткое время стал для нее человеком, с которым она чувствовала себя так спокойно, так уверенно… Полностью защищенной, словно за каменной стеной… Комаровскому на третий фактически день их знакомства можно было сказать, не стыдясь, даже такую вещь, что она – бастард, хотя это не являлось секретом. Об этом писали все европейские газеты, разбирая по косточкам ее роман и последующую вражду с лордом Байроном. Она вдруг вспомнила, как в Швейцарии, катаясь верхом по горам, они с Байроном были застигнуты дождем и укрылись в маленькой горной таверне. И тоже сидели за столом при свечах. Байрон пил итальянское вино из плетеной бутыли и все твердил, что она со своими темными, как ночь, волосами и глазами, сверкающими, как звезды, напоминает ему героиню его поэмы – Медору. Чудо для поэта встретить наяву ту, о ком грезил, сочиняя стихи, говорил он, и сам был так красив в тот момент.
Байрон и сейчас незримо сидел третьим за их накрытым столом. И смотрел на нее с вызовом.
– Мужские причуды, как у лорда Байрона в отношении женщин, не столь уж редки. – Клер бросила собственный вызов Комаровскому. – И жестокое обращение, унижение не редкость. Мы с вами сейчас это наблюдаем здесь. Насилие над женщинами, убийство их. И даже то, что ваши помещики могут выгнать на работу в поле только что родившую мать, здоровье которой так слабо, разве это не издевательство над женской природой? Я у вас слышала поговорку: курица не птица, баба не человек.
Неизвестно, куда бы они зашли в своей беседе, но на пороге появился трактирщик. Он привел низенькую бойкую женщину с фальшивыми буклями и лицом, вымазанным белилами, не скрывавшими, что лицо ее конопато, словно сорочье яйцо. Это и была «этуаль» барвихинских «нумеров» Скобеиха.
Облаченная в розовый атлас по гипертрофированной моде уходящего, но столь популярного еще в глубинке Биденмайера, говорящая с сильным простонародным акцентом, Скобеиха, несмотря на свой зрелый возраст, все еще имела клиентов. И даже ее пагубное пристрастие к выпивке мужчин, алчущих скоротечных любовных восторгов на проезжей дороге, от нее не отвращало.
– Барин хороший, я по пяти рублей за час беру, я не дешевка подзаборная, я дама публичная, – объявила она сразу и уставилась на Клер. – Тю! Да тут еще одна уже – что-то не знаю ее, вроде не из наших оборвих… Ты че сюда заявилась, стерва? Тут наша вотчина, а ты пошла прочь, а то я те покажу, как мужиков у нас оборвихинских отбивать, которые при деньгах и рубли плотят…
Клер мало что поняла из ее злобной шепелявой скороговорки. А Комаровский бросил:
– Заткнись. Сядь. Ты по причине розыска и дознания сюда позвана – как жертва учиненного над тобой неизвестным насилия в июле сего года. Отвечай на наши вопросы кратко и вежливо. Помни, кто перед тобой. А то прикажу выдрать тебя на конюшне, чтобы ты не забывалась и не грубила благородной госпоже.
– Меня там снасильничали, и вы, барин, выпороть грозитесь. – Скобеиха уселась на стул, положила ногу на ногу. – Куда уж бедной мне податься? Я про тот случай и не сказала бы никому, это селяне-дурики меня под кустом нашли у проезжей дороги. Решили, что убили меня, поэтому и шум подняли на весь уезд.
– Тебя не убили, а изнасиловали. Кто?
– А я почем знаю? – Скобеиха пожала плечами. – Не помню я ничего, барин. Память у меня с перепугу отшибло.
– Ты и за такое деньги берешь тоже? – Комаровский достал из кармана жилета золотой и бросил его Скобеихе. – За деньги расскажешь нам?
Она поймала золотой на лету – профессиональным жестом шлюхи.
– Я ж гулящая, продажная, – заявила она бесстыдно. – Все мне глаза колют, попрекают, а мне и стыдиться уж надоело. Так всем и говорю – продажная я баба. Если что – деньги вперед. А все остальное опосля.
– Рассказывай, как, что было с тобой, – потребовал Комаровский. – Мадемуазель Клер, я вам все переведу.
– Ничего бы не случилось, если бы тот хмырь не выкинул меня из своего тарантаса посередь проезжей дороги. И чего так взъярился, не пойму? Ну, выпила я бутылку дорогой, пока вез он меня к себе в имение.
– О ком ты говоришь?
– О герое войны с французом. О Черветинском Павле. Это который еще юнцом в двенадцатом году в полк сбежал гусарский, благо туда с малолетства приписан был и воевал в партизанах, за что и медаль ему фельдмаршал Кутузов повесил. Он, может, и герой, но с годами в такого жмота превратился! – Скобеиха покачала головой. – Прям ничего святого! Торговал он тут меня – все цену мне снижал, потом в тарантас меня посадил и повез к себе в Успенское. Ну а я штоф с собой прихватила под юбкой. Хлебнула. А что? Я пила, пью и буду пить, и ни одна зараза мне не смеет в этом слово поперек сказать. А он мне – пьяная ты свинья, ужралась! И выкинул меня из тарантаса на обочину!
– Где именно? И во сколько то было? – спросил Комаровский, он переводил для Клер на английский очень лаконично, саму суть, опуская грубости Скобеихи.
– Да уж солнце почти зашло. Ехали ведь на всю ночь веселиться, безумствовать. Он, Павлик Черветинский, – парень горячий, несмотря на лик свой обезображенный. Он тут в Оборвихе у нас в нумерах постоянно пасется, словно бог Приап его подстрекает. – Скобеиха уже веселилась.
Клер с изумлением смотрела на нее. Как она может – об этом и таким развязным тоном?
– Лежала я под кустом, пьяная. Вроде как спала. Тут и проруха на меня – сначала-то я не поняла, тяжесть на меня какая-то сверху навалилась. Ну а потом ясен пень… Я с водки так ослабела, что и орать не могла.
– Что насильник с тобой делал?
– То, чего с бабой обычно не делают. – Скобеиха оглядела стол. – Выпить у вас нет ничего, фууу, как скууучно… Барин, прикажи мне рюмку подать, а то на сухую такое и не расскажешь.
Комаровский кликнул полового, и тот принес большую стопку водки Скобеихе.
– Ну, значит, когда стрелы Амура мечут не в золотую вазу, как принято, а в медную помойную лохань. – Скобеиха показала непристойный жест. – Не отрок вы невинный, понимать должны, о чем я.
– И ты насиловавшего тебя не видела?
– Нет, он меня к земле все ничком прижимал собой, и лицо мне в грязь вдавливал. И за горло так… Я уж решила, тихо буду лежать, а то задушит он меня. Долго он меня не отпускал. Смеркаться уж стало. В темноте-то с ним я совсем духа лишилась, струсила. Это ж его самое время – ночь, тьма.
– О чем ты?
– Так. – Скобеиха залпом хлопнула стопку водки. – Не спрашивайте, барин. А то решите – ума я там со страху лишилась.
– Ты храбрее остальных жертв, – заметил Комаровский. – Они вообще молчат. Слышала, что и других насиловали, как тебя?
– Слыхала. – Скобеиха усмехнулась. – Они вам ничего и не скажут, эти курвы. Кто болтать о таком позоре станет? Да к тому же… он-то еще не пойман, до сих пор по лесам и дорогам бродит, неуловимый, незримый. Что ему стоит наведаться вновь к той, что о нем болтает? На куски ее порвать, как дочку стряпчего?
– Что ты знаешь о дочери стряпчего Аглае?
– Ничего. Только она больно часто ходила туда… неизвестно зачем.
– Куда? – спросил Комаровский.
– К старой часовне, на кладбище.
– Напали на тебя, я слышал, тоже неподалеку от того места.
– Я бы туда, барин, сама ни за какие посулы не пошла – к той часовне. Господин Черветинский меня там словно куль с тарантаса скинул, гореть ему в аду за это!
– А что в часовне? Кто там похоронен?
– Это уж вы узнайте сами, я и касаться такого не стану, ни за какие деньги. – Скобеиха затрясла головой с фальшивыми буклями у висков. – Ни-ни, я в такие дела не лезу.
– В какие дела?
– Темные. Потусторонние. Я лишь одно вам скажу – здесь в округе нашей, узнав, что блудодей творит с нами, женским полом, не слишком-то и удивились сему… Ну, кто помнит старые времена. Потому что и прежде… давно… Есть вещи, барин хороший, которым и смерть не помеха, и даже могила конец им не кладет.