В статье Марка А. Содерстрома об историке П. А. Словцове регион становится категорией более личной. Сибирь для Словцова – в значительной степени имперское пространство, а империя в его нарративе – великая творящая добро сила, действием которой «и русские и племена подвластные» собираются в единую счастливую имперскую семью. Одновременно с этим Сибирь – «участок» личных эмоций Словцова, его дом велением судьбы. В итоге ему удается свести воедино собственную биографию и историю огромной территории. Он представляется читателю как сын Урала: «На Нижнесусанском заводе, да простит читатель эгоизму, я родился в 1767 году». Именно мигранты из «старой Сибири» и обширных земель вокруг Великого Устюга начали процесс русификации «новой Сибири». Словцов замечает с некоторой гордостью за сопричастность к этому процессу: «Без устюжан в Сибири не обойдется некакое дело». Для него Урал «не отделял… Сибирь от России», не был «гранью между государством и колонией» прежде всего потому, что он не был подобной гранью для самого Словцова. Страна, разрастаясь, перешагнула через Урал, и сам Словцов перебрался в Сибирь, считая себя одновременно и русским, и сибиряком.
В других случаях и в гораздо более поздний период речь могла идти не столько о познании или самопознании, сколько о создании региональной перспективы. Так, в статье Евгения Крестьянникова об окружных судах в Сибири правовое поле «захватило» Камчатку лишь за несколько лет до падения империи. При этом создание в 1912 году в Петропавловске-Камчатском окружного суда, требовавшего больших затрат, вызывало множество вопросов как у местных, так и у столичных властей. Евгений Крестьянников доказывает: появление суда на Камчатке было обусловлено стремлением обозначить присутствие империи на дальневосточных окраинах. В рамках рассуждений государственных чиновников территория Северо-Восточной Сибири была огромна, ее природные условия – суровы, а Камчатка была крайне мало заселена: лишь немногим из здешних обитателей окружной суд был в действительности нужен. Однако решения имперских чиновников определялись не потребностями населения, а прежде всего рассуждениями геополитического порядка.
Приведенные в статье Евгения Крестьянникова многочисленные факты показывают, что существует множество причин, благодаря которым регионы возникают в тот или иной момент и в той или иной форме. Целый ряд концепций был создан властями, другие, напротив, рождались на низовом уровне; часто мы имеем дело с объединением двух позиций. В статье Алексея Волвенко о донских землях значимым фактором становится и название региона. Донские казаки именовали территорию, где жили столетиями, «Землей войска Донского», однако в 1870 году в Петербурге было принято решение переименовать «землю» в «область». Военный министр Д. А. Милютин полагал, что в эпоху унификации официальное название казачьих земель должно соответствовать «общепринятым наименованиям в Империи». Инициируя новое наименование, министр, однако, был обеспокоен реакцией местного населения. Возражений не последовало, но сам по себе эпизод оказался примечателен: в столице опасались, что казаки «относятся весьма недружелюбно ко всяким изменениям старых порядков». По сути, Милютин зафиксировал свойственный казачьему региону потенциально опасный традиционализм. То, что смена названия произошла почти без возражений, не означает, что Милютин был неправ: скорее можно говорить о том, что право центра менять название региона – не самый важный элемент региональной идентичности.
В статьях Амирана Урушадзе и Дарюса Сталюнаса подчеркиваются схожие смещения и противоречия между тем, как власть видит регионы из центра, и тем, как территорию представляют сами жители. Фундаментальное противоречие лучше всего выражается приведенной Урушадзе фразой Николая I «В царстве другого царства быть не может». Именно так император ответил на доклад графа П. Д. Киселева в 1844 году[19]. Позиция императора, на первый взгляд, была недвусмысленна: регион может быть только таким, каким его хочет видеть центр. Однако никто из российских монархов, не исключая Николая I, никогда не предлагал четкого плана перехода к подобной системе и, конечно, не определял в этой связи никаких сроков. Административные реформы при этом часто оказывались неясными и даже парадоксальными. Амиран Урушадзе демонстрирует это на примере неудачной реформы управления Кавказом, которую предложил барон П. В. Ган в начале 1840‐х годов. Проект Гана полностью соответствовал духу николаевской политики, но при этом потерпел неудачу. Император посчитал, что идею интеграции лучше всего реализовывать не посредством выстраивания централизованного управления Кавказом, как предлагал Ган, а через создание нового наместничества, контроль над которым был передан в руки князя М. С. Воронцова. Однако, пожалуй, важнее то, что план барона Гана, централистский, ориентированный на действия сверху, оказался не менее патерналистским и безапелляционным, как и все имперское управление в XIX веке.
В этом же русле разворачиваются рассуждения Дарюса Сталюнаса, который анализирует попытку имперских властей создать идею Западной России (впоследствии – Западного края) как особого региона. Подобные действия мотивировало стремление нивелировать влияние конкурирующей идеи Великого княжества Литовского и снизить польское влияние в регионе. Автор показывает, что эта попытка отчасти удалась. Термины, которые власти ввели в русскоязычные учебники и бюрократические документы, вошли в повседневный язык недоминирующих этнических групп. Сама идея, однако, не прижилась: «ментальные карты» литовцев продолжали включать в себя привычные исторические названия региона и его частей. К тому же, продвигая идею «Западного края», имперские власти испытывали целый ряд сомнений, опасаясь, что жители региона увидят в этом признание особости этих земель в составе империи.
Одним из главных выводов сборника можно считать утверждение, что уже к концу XVIII века административные границы и практики управления действительно серьезно способствовали определению регионального пространства и становлению его идентичности. Едва ли можно говорить о том, что центр сам по себе формировал традиции и идентичность региона. Центру часто были неподвластны расстояния – даже в эпоху телеграфа и железной дороги. Центр не мог как по волшебству увеличивать или уменьшать население территории – по крайней мере, это не могло быть осуществлено с той скоростью, о какой мечтали иные чиновники в Петербурге. В этом смысле официальные проекты региональных реформ всегда оставались в чем-то оторванными от реальности конкретной территории. Это происходило, впрочем, не потому, что судьбу региона определяли «областные массы народа» (термин А. П. Щапова). Практический потенциал государства в регионах был всегда ограничен, а язык, с помощью которого власть стремилась «прочесть» территорию, был несовершенен и оперировал множеством стереотипов и неочевидных установок[20].
Это становится очевидным в работе Сергея Любичанковского, который исследует репрезентацию Оренбургского края в отчетах губернаторов территории конца XIX – начала XX века. Автор демонстрирует, что в своих обращениях к центру гражданские губернаторы выдвигали на первый план позиции экономического порядка, подчеркивая значение сельского хозяйства. Из местных этнических групп они традиционно выделяли башкир, не придавая существенного значения значительно бóльшим по численности этническим группам (русским и татарам). По сути, в губернаторских отчетах из Оренбургского края, утратившего в 1881 году статус генерал-губернаторства и превратившегося в губернию, прослеживается намерение представить регион в категориях, не привязанных к позиционированию уникальности территории. Такие документы мало отражали взгляд региона на себя, но соответствовали ожиданиям имперского центра, который в конечном итоге стремился к достижению единообразия и постоянства на всей территории страны.