Здесь летает какое-то насекомое – плодовая мушка? Или это одна из точек, беспрерывно снующих вверх-вниз в поле зрения? Так обновляется стекловидное тело – объяснил мне однажды невролог. Пока точки движутся, причин для беспокойства нет. Хуже, когда они застывают на месте. Мальчик с инвалидностью из дома напротив идет по тротуару вместе с мамой. Он уже намного выше нее. Держится позади, чуть согнулся, положил руки маме на плечи. Ноги двигаются в такт, взгляды у обоих направлены вперед. Так они продвигаются сантиметр за сантиметром каждый день, по пути в один и тот же продуктовый магазин.
На диване перед телевизором – следы старших братьев. Липкие миски из-под сластей. Комья свалявшихся волос. Завитки у них над ушами, звериные кудри – там, где еще можно уловить аромат. Волосы: надо их постричь. И ногти: наверное, отросли, ломаются, под ними черный ободок грязи? Им так мало лет, и всё же рядом с новорожденным братья кажутся совсем большими. Почти гротескными. Уже пахнут. Уже видны поры. Уже тянутся в большой мир, как высокие башни. Телевизор не выключили, мультики закончились, начался телемагазин. Паровая швабра, которая изменила мир. Забудьте о пылесосах. Мне нужен черный чай, сахар. На кухонном столе уже выстроились праздничные чашки и блюдца. Сегодня ему сорок шесть дней. Тридцать дней после операции. Возвращаюсь к письменному столу. Записная книжка. Кремово-бежевые пустые листы.
Но сначала – календарь. Всё верно, всё по-прежнему верно, я беру фломастер и перечеркиваю клетку крест-накрест – тридцатую, последнюю. Большой и черный крест. Расплывается поверх других, мелких, крестиков, заполняет собой всю страницу и следующую тоже. Проступает на обратной стороне: жирные линии с запахом ядовитых химикатов. Перевернув страницу, я вижу, что крест отпечатался до самого ноября. Черный, как следы огня или пальцев, запачканных сажей.
Мое сердце никогда не билось ровно. Оно всегда трепетало, гудело, замирало. Иногда стучит так медленно, что я не могу найти пульс – ни на запястье, ни на шее. Когда пью кофе, сердце уходит в пятки и меня бросает в холодный пот. Стоит закурить, как пульс тут же подскакивает до двухсот ударов в минуту.
При прослушивании врачи иногда подозревают порок сердца. Правда, потом мы вместе приходим к выводу, что я просто испугалась врачебного инструмента. Что мое сердце, наверное, необычайно живо реагирует на сигналы, а это само по себе ни хорошо, ни плохо.
Иногда оно колотится так, что под кожей заметно движение. Между грудями, на пару сантиметров ниже, чуть левее – видны быстрые, как удары хлыстика, сокращения сердечной мышцы. Если замереть, то, кажется, вижу, как кровь пульсирует в крупных венах локтевого сгиба. Импульс движения передается коже и там отзывается крошечным, но вполне различимым эхом.
У младенца был слабый пульс в паху – там, где ему полагалось быть сильным и отчетливым.
Последние дни в больнице его голос делался всё более сиплым, пока звук не пропал совсем. Его плач было видно, но не слышно. Мама младенца, которого подселили к нам предпоследней ночью, обратила на это внимание. Печальное зрелище, сказала она. Когда функция отсутствует, а сопровождающая мимика есть. Ее младенец – девочка, рожденная на двадцать второй неделе – кричала всё время, так громко и звучно, что не оставалось ни малейшего сомнения: ей что-то нужно, и легкие у нее полностью сформированы. Она кричала слишком громко, раздражающе громогласно. Ни на секунду не замолкает, смеялась ее мама.
Я тоже несколько дней подряд замечала, как слабеет голос младенца, но потом перестала об этом думать. А после ее слов, хватая ртом воздух, бросилась в канцелярию, чтобы спросить, откуда взялась сипота. В кабинете сидела медсестра, но не Хельми. Хельми уже ушла домой – значит, у нее был дом, какая-то жизнь за пределами больницы. Медсестра, платиновая блондинка с отросшей чернотой у корней, посмотрела на меня и сказала: таково протекание болезни. Пора принять факт, что ваш ребенок болен. Нет, подумала я, никогда не приму. Могу согласиться, но не смириться. В тот момент я не отличалась героизмом. Меня будто и не существовало. Я думала, что, родись он в звериной стае, его бросили бы на съедение хищникам.
Мама недоношенной девочки спала на матрасе у самого окна. Другого места в палате не было. Теперь она лежала, погрузившись в свой телефон. Сосредоточенно нажимала на кнопки, тихо посмеиваясь. Мы давно перестали разговаривать. Возможно, она собиралась спать. У меня не было сил пробираться к окну, наступая на ее матрас, извиняться и так далее, так что жалюзи той ночью так никто и не опустил. Белый свет уличных фонарей озарял нас, пробирался сквозь решетки кроваток. В палате царила напряженная атмосфера: мы были одинаково недовольны присутствием друг друга. И обеим больше всего хотелось оказаться где-нибудь подальше от этой палаты. Но мы знали, что в данных обстоятельствах податься некуда и что вообще-то надо сказать спасибо. Мы и говорили. И желали друг другу добра. Только вот наши тела и их потребности мешали. Они никуда не девались, даже в эти переломные дни. Тела по-прежнему хотели есть, потели, тревожились и капризничали. Крошечная девочка закашлялась. Сколько ей вообще? Выглядела новорожденной, но, судя по рассказу мамы, ей было не меньше полугода. Я решила не спрашивать. Мой младенец лежал тихо. И как будто всё меньше ел. Я кормила его снова и снова. Понемногу. Он засыпал у груди. Мы спали и спали. Наутро девочки и ее мамы рядом уже не оказалось.
Порой, когда он спит, щелка между веками напоминает шов на стыке двух кусков ткани. Как будто прямо за этим занавесом телесного цвета и почти совсем белыми ресницами протекает сложный инженерный процесс.
В тот раз, когда я шла по берегу, в первые дни нового года, ели и сосны казались вырезанными из темно-синей ткани. Печати хвойных полукружий на фоне полоски неба вдоль линии ближайших островов залива, тогда еще незнакомых. Темно было всё время, это я уже рассказывала, но даже во мраке контуры проступали отчетливо. Весь год перед этим меня посещали мысли, что я всё уже знаю, что мне больше никогда не доведется пережить ничего нового. Словно всё, что я думала и проживала, – лишь вариации на тему старых вопросов и жизненных событий. Теперь же мир предстал передо мной в доселе невиданном свете. Небо за кромкой леса было на оттенок светлее, будто идеально установленный прожектор подсвечивал его снизу нежным овалом. Как свет звезд. Вид почти театральный, как задник в старомодной пьесе, и, двигаясь, я становилась частью этой волшебной сценографии. В помещении же, на фоне больничных коридоров, размытых в дымку лампами дневного света и чужими голосами, я останавливалась, большая и резко очерченная. Важную информацию трудно было отличить от воркования, которым успокаивали таких, как я. Этот вечер – последний? Мне только что сказали, что сужение аорты очень резкое. Слова обронили на бегу – во время утреннего обхода, который, как обычно, затянулся до вечера. Через пару секунд врач и две медсестры уже говорили о чем-то другом и шутили, стоя возле больничной кроватки. Кто-то из них осторожно поправил в очередной раз съехавшие с крохотных пяток шерстяные носочки. Уловив мгновение, когда они переводили дыхание, я попросила повторить только что сказанное. Что? Ах, да. Коарктация аорты три миллиметра – точнее три целых и четыре десятых, и артериальный проток вот-вот закроется (тогда, кстати, и может случиться коллапс). То есть мы рекомендуем провести операцию в ближайшие дни.
Но ведь это и собирались сделать, в любом случае?
У него были такие холодные ступни. Может быть, это бывает у всех новорожденных, не помню. Но тогда я думала: это сердце не в силах качать кровь до самых конечностей. Наверное, так оно и было.
Каждое утро я принимала душ. Было тяжко вставать, брать полотенце, кремы и чистые трусы. Сначала рыться на полке, потом брести к комнате отдыха для родителей, мимо канцелярии, и не забыть кивнуть сестрам, если они сами не забудут взглянуть на проходящую по коридору меня, миновать других родителей, уже, может быть, сидящих за столиком с чашкой кофе, и, наконец, зайти в душевую. Я стояла под струями воды, пока дыхание не перехватывало от горячего пара и коврик под ногами не начинал коробиться. Голову я тоже мыла каждый день, даже если волосы были совсем чистыми. Не опуская взгляд на тело – пусть будет само по себе. Больничное мыло без цвета и запаха идеально подходило моей коже. Под конец я не обливалась холодной водой – не на этот раз, но растирала тело больничными махровыми полотенцами: каждый палец, каждый волосок, чтобы разогнать кровь, – и, наконец, мазалась вишневым кремом с блестками. Но кожа оставалась жесткой и сухой. Я мыла и дезинфицировала руки, едва прикоснувшись к любому предмету или только собираясь к нему притронуться. Люди были для меня ходячими источниками всевозможных инфекций. Если ребенка чем-нибудь заразят, будет ли возможна операция? Медсестры уверяли меня, что у новорожденных есть иммунитет, приобретенный еще в утробе матери, а кормление грудью дополнительно защищает. И ребенок справлялся: день шел за днем, и он был жив. Но сколько еще таких дней надо продержаться? По дому и по школе старших братьев гулял кишечный грипп. Я говорила себе, что если и быть параноиком – то когда, если не сейчас? Я себе это разрешила. Надев чистую просторную одежду, я сушила волосы, выходила из душевой и несколько секунд чувствовала себя нормальным человеком. За столиком в кафетерии сидели женщины из родительских объединений, мамы детей с пороком сердца. Они угощали меня печеньем. Но мне не нужны были их брошюры о детях, которые стали ангелами на небесах, мой ребенок должен был выжить. Наша сердечная болезнь была временной.