Увидев Цейтлина в первый раз разгуливающим по лагерю в длиннополом кафтане, в меховой шляпе – штраймле, с окладистой бородой и пейсами – ну, прям еврей, «евреее не бывает», Сенька встал как вкопанный и, выкатив свои глазелупы, присвистнул:
– Тю… так тож справжний жидяка буде…
Ему объяснили, что Цейтлин тут занимается важными делами, по сути дела обеспечивая логистику армии, и приближен к Потёмкину до невероятности. Но поверить в это до конца Сенька, хоть убей, не мог, и при случае старался Цейтлина как-нибудь да поддеть.
Не то чтобы он, запорожец, в своей жизни не видал евреев… Перевидал их Сенька предостаточно, и в Сечи, и около. Но то были либо принятые в Сечь, отпетые и большей частью выкрещенные буйные головы – бандиты и головорезы под стать остальной братве, либо шинкари и торговцы, промышляющие средь казаков или ведущие торговлю розницей в предместье Сечи, называемом «сечевой базар». Первые немногим отличались от остальной многонациональной мешанины Сечи. Вторые же имели характер робкий и вели себя тихохонько, не высовываясь, ибо боялись напороться на неприятности, спектр которых варьировался от грабежа и побоев до смерти, подчас очень жестокой и мучительной.
И с теми, и с этими ему было всё понятно…
Но Цейтлин, свободно разгуливающий по лагерю с превеликой важностью в своей одежде, вызывал у Сеньки наисерьезнейшее раздражение – не вписывался он ни в одну из вышеупомянутых категорий…
Каждый раз, проходя мимо Цейтлина, Сенька, как бы невзначай, жестким, как железо, плечом старался притереть его к стенке или ещё как-нибудь прижучить. Однажды, увидев эту сцену, Светлейший решил восстановить статус-кво по-своему. Подъехав верхом к казаку, он слегка прижал его конским крупом к каменной кладке стены.
– Хорошо ли тебе, казаче?
– Погано мине, пан Грыцко, – честно отвечал на сей риторический вопрос Сенька, покрасневший под насмешливыми взглядами случайных свидетелей происходящего, тщетно пытаясь освободиться.
– В Евангелии от Луки, казаче, сказано: «И как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними». Чи не слыхав?
– Слыхав, – Сеньке наконец-то удалось вырваться из клещей.
– От и добре! – подытожил Потёмкин, – так и роби впредь. Може, в рай попадешь… Хотя я лично в этом глубоко сомневаюсь, – добавил он уже себе под нос.
– Что он тебе плохого сделал, Семён?
– Який же у него безглуздий лапсердак…
– Цейтлин у меня дорогого стоит, казак, а что одет не так, как ты, так на то его полное право как свободной личности, понимаешь? На себя-то давно ли в зеркало глядел? На шаровары свои синие с кунтушом кармазиновым? Да на чуб свой, з яким ты тут шлендраешься, аки индиан чубатый з колоний мериканьских? Али ты думаешь, шо цей наряд варварський в сочетании со своеобразыем прычоски твоий, есть еталон естетики? Однакож, ничого. Мы ж не заперэчуем – потому как это е твое право, як индивыдуума. Лычности… Чубатой, но личности, разумиешь?
– Разумию…
– Эх, тебе бы Вольтера почитать или Канта…
– Яки же у него поганы пейсики! – не унимался Сенька.
Потёмкин подъехал к казаку вплотную, взял за чупрыну и спросил:
– Это чо?
– Чуб, чупрына…
Светлейший, сидя в седле, подтянул слегка Сеньку за чуб, вверх к себе, склонился к нему и пропел тихонько в его украшенное серьгой ухо:
«Чуб козаку для чого? – Як на войне згину:
Мене ангел понесе, в небо за чупрыну…»
Потом отпустил и добавил глубокомысленно:
– Прикинь, – пейсы еврейские, как чуб у казака! И, може, ангелы иудеев в небо за пейсы носят…
А ведь интересная мысль, не правда ли, читатель? Всё ж таки Светлейший был большой оригинал…
– Сенька, говоришь, – повторил Светлейший задумчиво и опять как-то особенно, со значением, поглядел на Цейтлина.
– А ты откуда родом будешь, отрок Сенька, не с Украйны ли, чай?
– Нет, я – коренной ленинградец, со свойственной всем уроженцам города на Неве тихой гордостью произнес Сенька, несмотря на нешуточный испуг, от которого его потихоньку стало подташнивать.
– Коренными бывают только лошади и зубы, – попытался было пошутить Потёмкин, слегка обескураженный его ответом, – и причем тут Лена? Смысл сказанного тобою, отрок, мне неясен. Допросить бы тебя надобно…
Тут Сеньку стало колбасить по-серьезному и от абсурда происходящего, и от холода, который, наконец, полностью пролез под его пальтецо и даже дальше, но более всего от страшного слова «допросить»… Зубы его выбивали барабанную дрожь, и даже будь у него подходящий ответ Светлейшему, он вряд ли смог бы произнести хоть слово.
– Да он, похоже, замерзает! Ажно посинел! Пошли-ка скорейше в дом, пока он нам тут дуба не дал, – внезапно забеспокоился Светлейший, заметив изменения в цвете его кожных покровов.
– Надворный советник, будь добр, одолжи отроку свой соболиный малахай, покуда до дома не дойдем… Господь простит… Пётр Ефимыч, – обратился он к начальнику молчаливых гигантов-гайдуков, протягивая ему Изиду, – на, прими псину на время!
Левретка заворчала было злобно и даже ощерилась, всем своим видом выказывая недовольство происходящим, но Светлейший, показав ей внушительного размера кулак, мрачно промолвил:
– Ну-ка, тихо тут, не то быстро отправлю назад, в кусты…
Цейтлин с готовностью снял свой штраймель, оставшись в черной ермолке, с которой расставался разве что в бане, ибо покрытие головы придает «почтение Богу и препятствует человеку грешить», и протянул его подростку.
– На, прикройся покуда, – нахлобучил Светлейший на Сеньку гигантский головной убор, в котором тот тут же утонул на пол-лица. – Цейтлин, посмотри-ка, по Сеньке и шапка! Извини, избитая фраза, но не смог удержатся. По сути подходит.
– Кстати, – спросил он ласково, одной рукой обняв Цейтлина за талию, а другой потихоньку подталкивая Сеньку в одном ему известном направлении, – давно уже любопытствую, сколько же хвостов соболиных ушло на сооружение этого шапочного шедевра?
– В моем штраймле семь, Светлейший, но бывает так, что и тринадцать, и восемнадцать, и даже двадцать шесть бывает…
Светлейший аж присвистнул от удивления:
– Объясни!
– Число семь – символ совершенства мироздания, – немного торжественно произнес Цейтлин, – в Ветхом Завете, в книге Берешит, это Бытие у православных, сказано: «И завершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые делал…». Семь – святое число, с ним много чего в мироздании связано. Семь цветов радуги, семь нот гаммы музыкальной…
– Септима. Седьмой по счету интервал музыкальный, – подхватил Светлейший, будучи человеком чрезвычайно музыкально образованным, – всё Цейтлин, с семерками я, похоже, кое-что понял и полностью согласен. Семь дней Творения как эталон Вселенной это сильно. Очень сильно. Символики, конечно, и разной другой немало, но сотворение мира – это, пожалуй, главное. Похоже, за всеми семерками сокрыто что-то в высшей степени фундаментальное! Давай-ка мы эту тему потом продолжим… Она зело не тривиальная, не хочу ее на ходу комкать… Мне вот теперь про число тринадцать услышать не терпится! Правда ли, что заколдованное оно? Несчастливое? Ведь и Иисус на Тайной вечере с двенадцатью апостолами сидел…
– Вообще, существует такое понятие, как «трискаидекафобия», сиречь суеверный страх перед числом тринадцать, – обстоятельно начал Цейтлин, – у разных народов разные об этом поверья и легенды. Так, англичане считают, что если за обеденный стол сядут тринадцать человек, один из них непременно умрет. У варягов, в Эддах их, на пиру в Валгалле поссорились за одним столом тринадцать богов. И закончилось это ссорой бога зимы с богом лета. Легенда эта, Светлейший, весьма показательна, ибо есть вечное отражение борьбы зимы и лета, холода и тепла в глазах человека. Всё ведь вертится вокруг солнечного цикла…
– А у иудеев что же… нет этой, как ты сказал, треско-фобии? Или три-ска-едока-фобии? – Светлейший осторожно, по слогам, выговорил мудреное слово, – тьфу ты, язык сломать можно. Чертовой дюжины не боитесь?