Она привезла с собой вербеновое мыло и огуречный шампунь и пожалела, что не прихватила приличных полотенец. Здешние были потертыми и грубыми – белые полотенца, которыми Хилари и Селия пользовались уже лет двадцать. Но Блоссом всегда считала, что сама ванная комната прекрасна; непривычной из-за башенки наверху формы; ванна стояла в круглой нише под длинным окном матового стекла. Здесь царила приятнейшая жара: утром сюда попадало солнце, а полотенцесушитель с подогревом – новомодная слабость Селии – работал целыми днями. Блоссом заперлась; поспешно стянула с себя бледно-голубое платье, белые сандалии, трусики и бюстгальтер. Голая, она открыла горячую воду и заткнула слив; она стояла перед зеркалом и смотрела на себя. Журчала вода, вибрировал старый паровой котел. Она была одна и в безопасности.
«Четверо детей», – проговорила она про себя, одними губами. На шее висела дорогая цепочка с кулоном, купленная ей Стивеном, когда она родила ему первенца; «Треско», – думала она в своей самодовольной наготе. Тот, что был сейчас внизу; буква «Т» в ложбинке между грудей, с крошечными бриллиантами на кончиках. А потом еще трое, каждый – такая же цепочка, такой же кулон, еще три буквы «Т», если они спросят. Ей это нравилось. Комната начала заполняться паром, зеркало – запотевать. Длинное, от пола до потолка. Ее отец всегда считал, что нужно знать, как выглядит твое тело, и небольшие квадратные зеркальца в иных ванных комнатах вызывали у нее жалостливое недоумение. Вот она вытерла плечом запотевшее стекло и отступила на шаг.
Что это за бледное пятно, обретающее форму? Тело; она может смотреть на него как на…
Она и смотрела, высматривая сходство. Тело – не тот предмет, который можно изучать отстраненно, но и ей оно тоже не принадлежало. Когда она разглядывала свое тело, ей представлялось, что это вещь, несомненно красивая, которая стоит в доме на одном и том же месте много лет. И теперь она водила по нему руками: когда ее натруженные, огрубелые ладони касались еще мягких боков, она ощущала то же самое, что, должно быть, чувствует ребенок, когда взрослый касается жесткой дланью зефирной нежности его щеки. В зеркале показывали тело в том его виде, какой бывает после сорока с лишком лет и четверых детей; неплохо сохранилось, но грудь поменяла форму – на ощупь пальцы ощущали зернистость, как у кожаных вещей. Она приподняла грудь; почувствовала отсутствие упругости, податливость кожи; подняла ногу и стала рассматривать самые старые участки своей внешней оболочки: поношенные, морщинистые коленные чашечки, грубую желтизну кожи на пятках. Сколько же лет ее утомленным суставам?
Однажды Стивен уйдет от нее. Не сегодня, не в этом году, но обязательно. Она уже не та, что прежде, и многажды видела выражение лица мужа в спальне вечерами – оно отражалось в зеркале, когда он тщетно пытался сделать вид, что читает книгу. Деньгам открыты все пути, и однажды Стивен покрасит волосы и позволит таскать себя по клубам. Остается надеяться, что это случится не раньше, чем Томас подрастет.
Ванна наполнилась; она закрыла кран.
И зеркало снова стало запотевать: по ее бело-розовому отражению потекли капли, точно пот по ее бокам. Ее формы и кожа хороши, она всегда это знала; они оставались поразительно красивыми до сих пор, если учесть, сколько ей лет. Она провела ладонями по нежным ягодицам и бедрам и обратно, гладила обеими руками бока до подмышек, точно рисуя причудливую вазу. Она обожала себя.
(Внизу, на кухне, мальчишки обсуждали это, и Треско сказал: а, мамочка принимает ванну. Джош, расслышав нечто в его голосе, воззрился на брата и с удивлением обнаружил, что тот скривился, точно обиженный малыш: «Мамочка опять принимает чертову ванну!»)
Они с телом были наедине; снаружи ее ждали жизнь и люди, считавшие себя вправе войти без стука и спросить, куда они дели свою лучшую одежду и почему не явился гребаный бездельник, Норман или как бишь его, хотя именно сегодня он должен был… Мысли вернулись во внешний мир. Она закрыла его как кран. Ее миг уединения. Забота о себе. Она любила стоять и рассматривать тело, составлять списки того, что ему присуще, и того, что оно утратило, его шрамы и места на коже, где после того, как ее ущипнули, исходная гладкость возвращается медленно и неохотно. Снова сделала шаг к зеркалу, отерла испарину; открыла рот. Три зуба мудрости; коренной.
Но увидь кто, как она, раззявив рот, пялится в зеркало, – непременно решил бы, что она свихнулась, спятила, слетела с катушек.
Голос разума и действия зазвучал как деревянный молоток судьи. Она примет ванну, как и собиралась. Надо подумать, как сказать маме об этой глупой истории с разводом. Нельзя же целый день стоять голой и пялиться в зеркало. А еще есть вероятность, что, когда она выйдет из ванной, как раз вернется Лео и расскажет ей новости. Жаль, что это будет Лео; в таких вещах он совершенно безнадежен. Но теперь она расстегнула цепочку, собрала свои темные волосы в узел старой заколкой из чаши на сливном бачке и целеустремленно скользнула в горячую ванну. Котел зашипел. Она слышала голос своего мальчика с первого этажа: он звучал уверенно, точно звучал в лесу, ему принадлежавшем. По ее лицу стекали капли пота и сгущающегося пара, но скоро она ощутила на губах соль и поняла, что это слезы. «Возраст, – подумала она, – вот и плачу, пока никто не докучает».
5
Сразу после случившегося, когда кто-нибудь, правда, это случалось все реже, спрашивал Лео: «Нет, мне, наверное, не понять – отчего ты бросил Оксфорд?», он отвечал: «Не знаю, просто стало невозможно». У него появилась идея. Потому что он наговорил девушке «не того», и это сказалось не только на ней, но на всех остальных в радиусе не одного километра. Как старая карта парижского метро: просто нажмешь кнопочку – и высвечивается весь маршрут до дальней станции, и всем его видно. Лео был заурядным, обыкновенным, ничем не примечательным и как раз тем, кто нужен толпе. Обвиняемым. После этого он никогда не говорил женщинам: «Я хочу тебе отлизать»; а ведь он говорил это с энтузиазмом, с нежной, напускной наивностью, и однажды в Шеффилде, в обитой деревом задней комнате бара, женщина схватила его за руку, державшую пинту «Гиннесса», и воскликнула: «Ничего лучше мне не говорили!»
В Херфорде ему досталась вполне приличная комната; под скатом крыши, но весьма уютная. На вторую ночь его пребывания она наполнилась музыкой от соседей. Он не знал, что это играет. Так продолжалось до двух ночи. В конце концов он таки заснул. Наверное, это в комнате под ним, решил он, но, когда на третью ночь с десяти часов повторилось то же самое, он решил сходить, потолковать по-дружески с соседом снизу, и спустился по лестнице в одних носках. Открывший дверь был ему незнаком. «Джеффри», – неохотно представился он, услышав, как зовут Лео, – и обнаружилось, что в его комнате нет никакой музыки. За комнатой Джеффри Чена – так гласила табличка – находился уголок отдыха: плакат с портретом южноамериканского революционера, две зеленые кружки и чайник на книжном шкафу с десятком книг. Джеффри Чен пожелал ему удачи. Сам он ни с кем ссориться не желал. А музыка доносилась снизу, из комнаты, которую занимал некий Э. Робсон. Еще оттуда шел сладковатый запах: Лео догадался, что это марихуана.
В комнате оказалось всего пятеро: парень, который обернулся и обалдело воззрился на Лео, был Эдди – должно быть, именно он тут и жил. Узнал он и остальных: высокомерную девушку с полуоткрытым ртом и яичным запахом, Три, с факультета английского языка, и ее подругу Клэр. Три сидела с ним рядом на семинаре за день до этого и сказала, что понятия не имеет, чем они будут заниматься, – она славная, но все равно, увидев ее здесь, он изрядно удивился. Пятым же был Том Дик – он уставился на Лео, а тот отвернулся.
– Не мог бы ты сделать потише? – спросил Лео. – Я пытаюсь работать.
– Я думал, наверху другой живет, – сказал Эдди. – Какой-то китаеза. А ты кто тогда?
– Я живу двумя этажами выше, – сообщил Лео. – Очень уж громко.