На крышке рояля стоял стакан с красным вином, и Глазунов несколько раз вставал и отпивал из него. Он признался, что многое за последний год забыл, что он все хотел записать, но не записал, и, вынув окурок сигары изо рта, поцеловал мне руку на прощание.
Побывала я и у Прасковьи Владимировны Чайковской, урожденной Коншиной, когда-то известной московской красавицы, роман которой с Антоном Рубинштейном не был тайной в Москве. (А Николай Григорьевич мне не достался, весело сказала она мне, он достался Третьяковой.) Сперва она не поверила, что я та самая, которая пишет биографию Петруши, она думала, что я ее сверстница, и прислала вместо себя кого-то другого. Я, идя к ней, приготовилась к твердому ответу, если она будет требовать убрать некоторые намеки на его ранние отношения с Апухтиным (двенадцати и тринадцати лет) и в дальнейшем интимных тем не касаться. Но вышло совсем по-другому: она попросила в будущем издании убрать тот факт, что, когда по ночам Петр Ильич работал – за письменным столом и роялем, – Алеша (слуга) приносил ему перед сном рюмочку коньяку. Ее просьба сводилась к следующему: вы написали, что это случалось каждую ночь, напишите, что это случалось раз в неделю. А то подумают, что он был алкоголиком. Я старалась перевести разговор на другие рельсы и повернуть к интимным темам, но она, к моему удивлению, только и ждала, чтобы об этом поговорить. “Я у него поклонника отбила в Тифлисе, когда он у нас гостил”, – весело улыбаясь, сказала она мне. “Это был Вертинский”, – ответила я. “Да, это был Вергинский, и Петя никогда не мог простить мне этого”.
На мой вопрос, как реагировало общество, в котором она цвела и блистала, она ответила, улыбаясь лукаво, что никто ничему не удивлялся, все более или менее этим занимались в юности, а девять великих князей были этим известны. (По моему счету их было восемь.) Надо было только “вести себя прилично и не скандалить”. Апухтин свои любовные стихи писал всю жизнь “о ней”, не “о нем”, он развратил Петра Ильича, будучи в тринадцать лет любовником Шильдера-Шульдера, классного наставника, бывшего возлюбленного вел. кн. Константина Константиновича, человека женатого и имевшего семь человек детей, – он был, кстати, директором училища Правоведения и отмечал Петю.
Затем, взглянув на меня как-то особенно значительно, она сказала, что о таком поведении Чайковского у нее есть в сундуке один интересный документ – дневник Петра Ильича, где он пишет об Эдуарде.
Я окаменела. В углу комнаты, где она жила (в русском общежитии в Нейи для одиноких старушек, которым заведовала вдова бывшего Виленского губернатора и члена Государственного совета Любимова), стоял большой, видимо, еще русский сундук. Осторожно я наводила ее на содержание дневника. Оказалось, что это та самая тетрадь, которую Ипполит Ильич выпустил в свет в 1923 году в Петрограде. Прасковья Владимировна не поверила, когда я сказала ей, что этот дневник можно найти в библиотеках, что я его читала. Она думала, что этот дневник был напечатан в одном экземпляре и она была единственная, которая читала его. Сейчас он переведен на многие (если не все) европейские языки.
Я попросила ее позволения тут же кое-что записать, я продолжала записывать в метро и дома прямо села к столу. И писала до полуночи.
Знакомство наше продолжалось с 1936 до 1947 г. У меня от нее сохранилось 16 писем, она бывала у меня, я изредка навещала ее. Дочь ее, Татьяна Анатольевна, по первому мужу Веневитинова, по второму – баронесса Унгерн-Штернберг, была третий раз замужем за англичанином и жила в Лондоне. Прасковья Владимировна одно время гостила у нее. В Париже, уже во время войны, я познакомилась с ее внуком, Веневитиновым, который назывался Мирок. А после войны – с одной из двух внучек, приезжавшей из Лондона и в это время начавшей развод со своим английским мужем. Когда П.В. при мне упрекала ее за это и говорила, что “этот муж умный, интересный, ученый человек”, она отвечала: “Бабушка, мне с ним скучно”.
Вот несколько отрывков из писем П.В. ко мне:
11 мая 1936. 61 Goldburst Terrace. London N. III. 6.
Дорогая Нина Николаевна,
Вы не можете себе представить, какое удовольствие Вы мне доставили Вашим драгоценным для меня подарком. Я наслаждаюсь, читая живо, ярко и трогательно описанное Вами детство П.И. К сожалению, я не могу сразу без остановки…
Вы мне говорили, что Извольская переводит Вашу книгу – на каком языке? На французском или английском? Если Вы еще ни с кем не сговорились насчет последнего, то моя дочь предлагает Вам свои услуги, она с удовольствием это сделает: ей принесли дневник П.И. с просьбой его перевести, но она находит, что Ваша книга интереснее будет у публики, – нахожу и я. Половина его дневника может быть интересна для самых его близких, как напр., для меня, т. к. я сама присутствовала в этой жизни… Он не хотел, чтобы он был напечатан.
Я не знала, что Вы искали сведения о П.И. от Глазунова, Рахманинова и Володи Аргутинского, и Волконского. В Рахманинове он первый увидел будущую знаменитость… Глазунова он любил, и многое из его сочинений ему нравилось. Волконского он не любил, а Володя Аргут. был при его жизни сначала прелестным мальчиком, а потом симпатичным юношей, но когда он узнал, что у П.И. холера, он убежал и не показывался до его похорон.
Ваша статья о Глазунове мне очень понравилась, но Вы идеализировали его наружность и его дар слова. Быть может, он на старости лет изменился, но когда я его видела в Петербурге – и довольно часто, – он наводил на меня тоску: он изредка молчал, смотрел бессмысленно куда-то вдаль и всегда был пьян. Я не знала, что он женат, – когда он женился и на ком? И видели ли Вы ее?
7 февраля 1937. Лондон.
Очень рада была получить Ваше фото. В шляпе Вы больше похожи, но на обеих хуже, чем Вы есть.
Когда я читала в “Последних новостях” Ваши фельетоны, то воображала Вас сухой, худой старушонкой, с серо-желтым лицом и большим крепковатым носом, с тонкими бледными губами, волосами sei etpoivre [соль и перец], в нанковой серой юбке и такой же кофте. И вдруг является молодая, красивая, яркая и донельзя симпатичная женщина, с розами в руках – настоящая весна! И я этой женщине простила все зубы, которые имела против старушонки.
9 мая 1947. 41 те de Plaisace ⁄La Garenne – (Seine). Дорогая Нина Николаевна,
Прочла Вашу статью в “Русской мысли”, восторгалась, плакала, и так захотелось Вас видеть, а мне редко кого хочется видеть. С тех пор, что я Вас видела, через многое пришлось пройти и многое пережить, но теперь жизнь у меня одно страданье, и я оживаю, только когда вижу своих друзей.
Я нигде не бываю и прошу Вас, дорогая, навестить меня, чем меня обрадуете.
Где Вы? В путешествии или дома? Когда получите мое письмо, протелефонируйте мне и мы сговоримся о нашем свидании. Я иногда приезжаю в Париж к доктору и тогда ночую у моей внучки. Я хочу быть с Вами вдвоем, чтобы никто нам не мешал.
Крепко вас обнимаю. Сердечно Ваша,
П. Чайковская
Владимир Николаевич Аргутинский-Долгоруков умер в Париже в 1941 г. Я была у него в 1936 г. два раза. Он жил в своей квартире, в районе Елисейских Полей, которую снимал еще до войны 1914 г. Поблизости был не только дворец президента, но и центр больших антикварных магазинов. Он до конца своей жизни занимался “русским антиквариатом”. Он был невысок, но все еще красив, и в обхождении его с людьми было что-то особенное, старомодное, но никогда не смешное. Он сказал мне, что теперь он “старьевщик”, а когда-то был коллекционером.
Коридор, по которому он провел меня в комнату, был завален старыми холстами, рамами и подрамниками и просто хламом, где, вероятно, никаких сокровищ нельзя было бы найти. Аргутинскому я обязана детальным описанием последних дней холеры; он был четвертым, кто на простыне опустил Чайковского в ванну, полную воды комнатной температуры, накануне смерти, – не для того, чтобы вылечить его, а для того, чтобы облегчить его страдания. Он тогда снимал комнату в квартире Модеста на Морской (теперь Герцена), где жил и Боб Давыдов и где была комната Чайковского, когда он приезжал в Петербург. Четверо, опустившие тело в ванну, были Модест Ильич, Аргутинский, слуга Никифор и бывший лакей Чайковского, Алеша, вызванный срочно из Клина, теперь женатый и отец семейства. Все четверо уже знали, что состояние Петра Ильича безнадежно.