Больно идти назад, до лежанки я недотянула. Легла прямо на пол посреди камеры на спину, закрыла глаза. Все еще дразнил ноздри запах специй и, чтобы заглушить грусть, я принялась вспоминать самое вкусное блюдо в своей жизни. Как ни странно, им тоже было мясо в горшочке, поданное в одном из частных маленьких ресторанов, куда я случайно однажды, во время прогулки, свернула. Что-то понравилось в простой, но приятной вывеске – название места, правда, стерлось из памяти. Запомнилось только, что за окном был пестрый день: солнце то пряталось за облаками, то выглядывало вновь, и эта странная смена света и тени умиротворяла. Позже к вечеру начался дождь. И помнилось собственное настроение – мирное, теплое. Когда ты смотришь на мир, словно укрытый шалью. Торопиться некуда, потому что все беспричинно хорошо…
Я лежала на полу долго; мясо давно остыло.
А после в рубку вошел кареглазый – ярче загорелись под потолком лампы. Быстро окинул меня взглядом, зацепился за битый горшок, за еду, разбросанную по полу. И удалился, предварительно сделав жест «быку» – мол, в чем дело?
Мужчине в черном не пришлось повторять дважды. Звякнула связка ключей, отошел замок, распахнулась дверь, «бык» шагнул в камеру. Процедил зло:
– Приказано, чтобы ты пожрала.
– Тебе приказано, ты и пожри!
Я знала, что любое огрызание будет стоить мне дорого, но взметнулась такая злость, что стало понятно – без ссадин он тоже отсюда не выйдет. Так и случилось. Прежде чем меня подтащили к валяющимся кускам мяса, я успела дважды его укусить, заехать ногтями по роже, пнуть куда-то в область паха… После меня уложили ударом на пол, дважды, чтобы перестала рыпаться, пнули по ребрам – человек в черном впервые пребывал в ярости и я ощущала это по силе пинков, – после подтащили за волосы к еде, ткнули лицом в пол с такой силой, что едва не хрустнул нос… Еще, еще, еще, как котенка. Наверное, этот мудак после силой открыл бы мне рот, сунув в него пальцы, принялся бы пихать мясо прямо в глотку…
Но не успел.
– Хватит! – раздалось из рубки. – Хватит, я сказал!
Я валялась на полу, пытаясь отдышаться, как сломанный краб, неспособный собрать конечности. Когда подняла голову, поняла, что приказ отдал человек с двуцветными глазами, и что я никогда еще не видела такого выражения его лица – убийственно холодного. Жесткие челюсти, жесткая линия губ, зловещий взгляд.
«Бык», так и не выпустивший пар, так и не отыгравшийся на мне окончательно, вынужден был отступить. С окровавленным пальцем, рассеченной щекой и взглядом, прячущим между строк слова «ты не жилец». Возможно. Но жрать с пола не буду.
Плохо, что теперь я даже подняться толком не смогла. Кое-как встала на колени и повалилась на бок.
– Убрать в камере, – процедил Комиссионер за пультом, наклонившись к микрофону, – умыть заключенную, напоить.
На человека с двуцветными глазами я не смотрела и голода больше не чувствовала. Только пустоту – все больше, больше, больше.
Убирался в камере почему-то док.
Он же вынес горшок из угла, сполоснул его где-то, вернул назад чистым. Принес веник, собрал мясо в совок, сложил в мешок. После тер камни пола подобием швабры с чистящим средством – от запаха химии щипало веки.
И он же умывал меня смоченной в прохладной воде тряпкой. Осторожно протер щеки, лоб, подбородок – я не открывала глаз. Не говорила с ним, док молчал тоже – возможно, уже получил выговор за болтливость.
– Вот, – произнес только коротко, – вам надо попить…
Прислонил к моим пересохшим губам бутылку, позволил сделать несколько глотков, стер упавшие на робу капли той же тряпкой.
– Бутылку я вам оставлю.
Может, еще час или день назад, я порадовалась бы питью. Бутылка, два литра. А сейчас чувствовала только, как мерзнет мое тело – оно сдавало позиции. Оно устало от постоянного стресса, защитных реакций, оно теряло силы вместе со мной.
Впервые за всю свою жизнь я подумала, что у меня прекрасное на самом деле тело. Прекрасное. Помогает мне затягивать раны, поддерживает теплом, стуком сердца. Оно держится тогда, когда я уже не очень.
И теперь, когда я ощущала, как оно тоже потихоньку сдается, мне стало ясно – я была дурой, когда сравнивала себя с другими. Кем-то более красивым, стройным, с правильными чертами, формой ног. Кем-то, у кого идеальный разрез глаз, ровнее нос или пухлее губы. У меня все это время была я, были все мои клетки, работающие в полную силу, лишь бы я была счастлива. И я впервые ощутила, что у меня пока еще есть «мы». Я и мое тело.
– Держись, – прошептала едва слышно нам обоим. Хотя держаться уже было сложно.
Ни за что больше не подойду к решетке, что бы за ней ни положили. Ни за что. Больше меня на эту обманку не купят.
Но они купили.
С того момента, как чертова Грера ударила у магазина хвостом, с момента прохождения белой линии, я практически не спала. Мало и урывками. Виной всему натянутые нервы, голод, холод, боль, страх, наконец. Будили при каждом движении не только покрытые синяками руки и ноги, но и чужой плач – к соседке тоже наведывались. Изредка она всхлипывала, иногда рыдала, иной раз орала так, что я сдавалась, закрывала уши ладонями. И становилось еще страшнее; совсем хрупким делался мой внутренний пол. Еще чуть-чуть, треснет и в пустоту.
В этот раз я провалилась в глухую дрему не сразу, постепенно; снов не было.
А проснулась…
Потому что что-то снова лежало за пределами моей камеры – что-то круглое, светящееся.
«Письмо!» То зеркальце, какие раньше приносили в каземат. И зеркальце это вещало тихим, до боли знакомым женским голосом, родным, который я почему-то давно забыла.
– …мы любим тебя, малышка. Любим очень-очень сильно, да?
Мужской смех – теплый, обволакивающий. Так смеется тот, кто просто рад, что ты есть на этом свете, и не нужно других причин.
– …какая ты у нас хорошенькая…
И мой собственный смех на фоне – меня маленькой, меня счастливой, меня «до».
– Мама?
Это забытое слово выпало из моего рта быстрее, чем я сообразила, что уже ползу по направлению к кругляшке. Мне нужно это услышать, увидеть, окунуться туда, где я еще не испытала всех этих ужасов, где меня обнимают теплые заботливые руки. Впервые мне было плевать на боль – мой пластунский спринт мог побить рекорды змеиных бегов.
– Не трогай! – в отчаянии выкрикнула соседка, чье белое лицо и кудлатые волосы остались в моем воображении размытым пятном.
Я должна…
– Не бери!
Она знала больше, она видела больше. Я же созерцала лишь цель – в этом письме то, что мне бесконечно нужно. Одна минута в компании этих далеких и бесконечно родных людей вернет меня к жизни, вдохнет то, что давно испарилось, заполнит пустоту.
Руку я совала сквозь решетку с остервенением – плевать на новые синяки или вывихнутый плечевой сустав. Еще чуть-чуть, еще… но до зеркальца все равно оставались считаные миллиметры.
А после мне на ладонь с размаху наступил мужчина в черном.
И орала я не потому, что хрустнули кости – верещала, как бешеная, – но потому, что следующий удар каблука пришелся по хрупкому стеклу письма.
– …дай я тебя обни…
– Мама… – валялась я рыдая. Каталась по камере, скулила, срывалась на такой бешеный крик, что дрожали стены.
Осколки. Там теперь валялись лишь осколки, но треснуло не стекло, треснуло что-то в душе – не умерло, не сдалось, просто раскололось.
– Отдайте мне письмо, – сотрясалась я, – отдайте его…
В нем был кто-то, кого я почти не помнила. Нет, помнила хорошо, но за пеленой. Чьи лица не могла различить в воображении, но любила заочно.
– …суки, – я скручивалась от внутренней боли, – суки, вот вы… кто…
И с этого момента, полностью убитая внутри, я решила, что буду сражаться, как никогда раньше. До последнего вздоха, до последнего удара сердца. Я, может, и умру, но я уже никогда им не сдамся.