Сейчас я не могу понять, почему я молчал. Наверное, боялся, что в больнице все со всеми повязаны. Начну выступать – затравят или действительно вышвырнут.
Я помню своих пациентов, лежавших в реанимации в середине девяностых, когда мы работали без лекарств и шприцев. У нас были только воздух и физраствор. По всей стране творилось чёрт-те что. Но будучи врачом, за своих больных отвечал я. А кто ещё? Ельцин, что ли?
Говорят, врач не должен испытывать чувство вины. Но это всё равно что не думать о белой обезьяне. Помните, как Ходжа Насреддин обхитрил бухарского эмира? Психологи придумали тренинги, где можно научиться ловить белую обезьяну, сажать её в клетку и дрессировать. Но обезьяна очень умная и учится действовать изощрённо. Чудовище знает, что на него объявлена охота, и выходит на свободу только по ночам. Чудовище хочет жрать.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как известно, лекарства от болезни Альцгеймера нет. Все теории возникновения этой патологии – всего лишь предположения. Журналы писали о многочисленных исследованиях, которые проводились исключительно за рубежом. В девяностые я ходил по библиотекам, находил нужные статьи, но точного ответа в них не находил, а маму нужно было как-то лечить.
Врачи прописывали ей сосудистые препараты в таблетках вроде церебролизина и глицина, которые мама Надя держала во рту и выплёвывала, когда я выходил из комнаты. Приходилось ставить капельницы и сидеть рядом, пока не прокапает весь флакон. Сначала она ещё понимала, что я её лечу, а не просто делаю больно. Потом она убедила себя, что я хочу её убить.
И тогда я стал делать маме Наде успокоительные уколы. Колоть себе витамины внутримышечно мама Надя разрешала. Но всегда проверяла ампулы.
– Что ты мне уколол? – кричала она, пытаясь рассмотреть ампулу, которую я держу в руках.
– В12 и В6, – говорил я.
И колол B12 и реланиум. Ампулу B6 я предусмотрительно надламывал и вытряхивал в раковину, а потом складывал на тарелку как доказательство произведенной инъекции.
После транквилизаторов и нейролептиков маме становилось легче. Она переставала плакать. Страх того, что я причиню ей зло, тоже ушёл. Она не боялась, что в моё отсутствие кто-нибудь вломится в наш дом. Не двигала мебель. И вообще ходила очень мало.
Так тянулось несколько месяцев.
А потом я прочитал в одной свежей зарубежной статье, что приём нейролептиков и транквилизаторов у больных с болезнью Альцгеймера способствует снижению продолжительности их жизни.
Это значило, что ещё вчера я имел право сделать укол, а сегодня я уже не имел такого права.
По моему дому ночами ходила белая тень. Это был я сам. Человек, который без белого халата превращается в белую обезьяну.
На стене в мамы-Надиной половине раньше висел пёстрый ковёр, огромный, от верхнего края дивана до потолка. В восьмидесятые такие ковры были данью повальной моде. Если приглядеться, все они изображали огромный глаз, миндалевидный, с тёмным зрачком и белыми вкраплениями на вычурном узоре тёмно-коричневого цвета. Глаз смотрел на меня всегда, когда я находился дома. Он был мой свидетель и обвинитель.
– Что я теряю? – произносил я вслух. – Я вколол в неё столько психотропных. Одним больше, одним меньше. Уже всё равно.
– Она знает, что ты её убиваешь, – отвечал я сам себе.
И как-то раз я, перед тем как идти на работу, маму Надю не уколол.
Убегая в больницу, я позвонил Алле Ивановне, нашей соседке, которая жила за стеной. Алла Ивановна перезвонила часа в два и сказала, что дома всё тихо. Я набрал маму Надю, та взяла трубку и бросила её обратно на рычаг. «Живая», – подумал я с облегчением.
В этот день вроде бы всё обошлось. И ещё несколько дней выдались на редкость спокойными – мама только отодвинула от стены кухонный стол и вывалила вещи из шкафов. Но это для меня была сущая ерунда. Самый большой сюрприз ждал меня через неделю.
Не могу описать вам, что я застал, придя домой. Не могу, и всё.
Хотя меня предупреждали: нечто подобное когда-нибудь случается со всеми больными деменцией.
– Кто это сделал? Кто? А? Не слышу!
Мама Надя сидела на диване и пожимала плечами.
– Ну, не знаю, – говорила она. – Я же не могу за всем уследить.
– За чем ты уследить не можешь? За собой ты уследить не можешь?
– Ну почему за собой, – отвечала мама Надя. – За собой мне зачем. А вот другие… Всякие… Они да. За ними никак.
Она хныкала, как маленькая, когда я мыл ей лицо и голову. Достал из грязного белья её второй халат, который уже неделю как дожидался стирки. Еле-еле всунул в рукава мамы-Надины ватные руки. Халат был гораздо чище, чем то, что валялось в раковине.
Мама Надя ничего не говорила. Она просто постанывала, и всё повторяла: «М-м-м», «М-м-м». Я усадил её на пол на своей половине, в уголке возле шкафа. Мама Надя затихла. Задремала. Достал из шкафа одеяло и укрыл её, поймав себя на том, что несколько минут назад я на этого человека кричал, а вот сейчас забочусь о нём.
Я постарался не думать о произошедшем. Просто не думать, и всё. Беречь силы. Покрывала с дивана и тахты я швырнул в стиральную машину, но для того, чтобы ушёл запах, пришлось потратить уйму порошка.
Но пахло не только от вещей. Пахли стены, мебель, потолок. Я развёл хлорку в ведре и тёр обои до умопомрачения. Пока не почувствовал, что перчатки давно порвались и раствор проедает мне пальцы.
На следующий день мама Надя не вставала. Она была смирная и послушная, обколотая препаратами.
После этого случая болезнь стала резко прогрессировать. Через месяц мама Надя уже не вставала. Ничего не говорила, кроме отдельных случайных слов, вылетавших у неё внезапно и невпопад. Я мыл и переодевал её. Кормил из ложечки; жидкая каша или кисель текли у мамы Нади по подбородку. Капал ей препараты. И прекрасно понимал, что всё бесполезно. Капал и капал. Капал без конца. Уходил из дома и делал успокоительный укол. Приходил и снова ставил капельницу.
Каждый день дома меня ждал человек с неподвижным лицом, обрамлённым редкими свалявшимися волосишками, потерявшими всякий цвет. Из бесформенного лица удивлённо глядели глаза, такие бесцветные, тусклые. Мне казалось, что этот человек никак не может быть моей мамой и настоящей маминой сути, как и маминой плоти, – в нём уже не осталось.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В последний год перед уходом мамы Нади и на протяжении какого-то времени после я провалился в кроличью нору, у которой не было дна. Работа казалась мне бессмысленной, а сам я – никчёмным. Данные мамы-Надиного вскрытия повергли меня в шок, от которого я долго не мог оправиться. В желчном пузыре у неё обнаружился конкремент огромных размеров. «Камень бел-горюч», как поётся в песне. Он-то её и убил, а никакая не деменция. Камень прожёг воспалённую стенку пузыря и вызвал молниеносный перитонит. И я, врач реанимации, не смог распознать, что мама Надя умирает.
– Только не бери в голову, – говорил мне Грачёв. – Как бы ты угадал? Ты же сам сказал, что она не разговаривала. Желтухи не было?
– Не было.
Перед смертью мама Надя несколько месяцев молчала и общалась со мной, изредка постанывая и мыча. Температура не поднималась, в этом я был уверен. А лёгкую желтушность склер я мог и проглядеть. Мама Надя не любила яркий свет, и в слабом освещении настольной лампы ничего нельзя было рассмотреть наверняка.
Кроме Грачёва, никто в больнице про маму Надю не знал. Пожалуй, так и зародилась наша с ним дружба. Именно ему я смог подробно рассказать о своём несчастье. И после разговора он ко мне, кажется, не стал относиться хуже.
– Сниженный иммунитет, вот её и не лихорадило, – убеждал меня Андрюха. – Молниеносный процесс. Как тут угадать, что человек болен? У тебя же нет личного УЗИ-аппарата.
УЗИ бы всё показало, тут Андрюха был прав. Но так как сделать исследование вовремя я не додумался, вины за мамин уход Андрюха снять с меня не мог. Да он и не пытался.