К двум койкам возле правой стены я подходил ночью раза три; мониторы показывали, что на этом маленьком островке всё спокойно и планово. Именно этих больных сегодня отгрузят в первую хирургию, ведь по меркам ОРИТа2 они считались уже практически здоровыми.
Бабка у окна храпела. Катетер торчал из её бёдер, как стебель из листьев. Всю ночь бабка металась и вопила, словно мозг её был яснее ясного, словно она понимала всё происходящее, – то ли звала кого-то на помощь, то ли прогоняла.
У «моей» пациентки аппарат ИВЛ шарашил будь здоров, поршень ходил вверх-вниз, гармошка растягивалась и сжималась. Сатурация девяносто шесть. Вот то-то же.
После общей летучки заведующий Виктор Семёнович обходил реанимационные палаты. Я передал смену и мог уйти, но болтался в отделении. Я ждал. От нечего делать начал строить башенку из коробочек с ампулами. Неловко повернувшись, нечаянно задел стойку, и флаконы зазвенели. Заведующий обернулся на шум.
– Что, коллега, судя по всему, ночка была образцово-показательная, – чуть улыбаясь губами с синими жилками, сказал он.
Я развёл руками и, кажется, тоже улыбнулся. Виктор Семёнович взял со стола потрёпанную историю болезни и начал её листать.
– Было проведено… Закрытый массаж, ну-ну. Де-фибрилляция, интубация, атропин, – вслух читал он. – Хм, ну, допустим. Адреналин тебе тогда зачем, если сердце уже завёл? – заведующий оторвался от чтения и поднял на меня глаза.
– Виктор Семёнович, так схема же стандартная… – ответил я быстро, как на уроке.
Он кивнул и снова заглянул в историю.
– Реанимационные мероприятия можно считать результативными, – читал он, водя ручкой по строчкам. – Давление девяносто на шестьдесят, сатурация девяносто восемь, пульс восемьдесят два.
Я молчал.
– Ну что, поздравляю, – сказал заведующий. – Не прошло и полугода, как боевое крещение состоялось.
– Да уж… – пробормотал я.
Заведующий внимательно посмотрел на меня и сел за стол.
– Сделал всё как по писаному, – сказал он, доставая из нагрудного кармана авторучку. – В целом отличная работа.
И замолчал. Мне показалось, что сказано было всё… да не всё.
Я вопросительно смотрел на заведующего, и тот сообщил наконец:
– Старая примета, не обращай внимания. Считается, если первая реанимация в жизни дежуранта прошла без сучка и задоринки, то абстрактный молодой специалист, – заведующий кивнул в мою сторону, – тот, которому повезло в первый раз, неправильно выбрал профессию.
– Почему?
– Ну, вот так, – заведующий махнул рукой. – Не бери в голову, – он кивнул на металлический столик, где возвышалась моя пирамидка из коробочек.
– И убери уже свой зиккурат, – сказал он раздражённо. – Каждый день вижу это безобразие. В детском саду, что ли?
Я постоял посреди палаты. Потом подошёл к своей башенке, посмотрел на неё, подумал и сверху аккуратно водрузил флакон просроченного пенициллина с присохшим к стенкам желтоватым содержимым.
Направился в ординаторскую. Долго там переодевался, перекладывал вещи. Потом вышел и снова вернулся – забыл пейджер в кармане халата.
В дверях столкнулся с Андрюхой. Грачёв только что заступил на дежурство. Он поглядел на меня и присвистнул:
– Ну здоро́во, Иисус Христос, воскреситель мёртвых.
Я похлопал его по плечу и попробовал протиснуться наружу. Но не тут-то было.
– Да ладно тебе! Ну вколол и вколол. Всё нормально, Юрка, слышь?
Я кивнул.
– Что, большой косяк? – спросил я, понижая голос и высвобождаясь из огромных грачёвских лап.
Грачёв пожал плечами.
– Да ну, какой косяк… – ответил он тоже тихо.
И добавил монотонно:
– Ты кроме адреналина ещё много всякой ненужной фигни вколол.
Я попытался возразить, но Андрюха отмахнулся.
– Всё равно не парься. Тётка жива? Жива. Победитель всегда прав, – Андрюха включил чайник и достал из тумбочки пачку пакетированного чая. – Чем меньше вмешательство, тем оно правильнее. Меньше вколол – больше помог. Ты ж на неё, беднягу, пол-аптеки угрохал. Лекарств и так нет ни хрена.
Я оставил Грачёва наедине с его завтраком, а сам пошёл по коридору к лифту. «Меньше помог – больше вколол», – повторял я про себя.
Выходя из дверей корпуса, я увидел, что сжимаю в руке дурацкий пейджер. В своё время я был очень доволен, купив его по дешёвке. Прицепил пейджер к ремню на брюках, пошёл вниз по лестнице и выскочил наружу, где на улицах города вовсю уже бушевал шумный горячий день, один из последних тёплых дней длинной северной осени.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– Меня нет! Ме-е-ня не-е-ет!!!
Мама Надя кричала. Я представлял, как она стоит, вцепившись в подоконник, и держится только за собственный крик. Видел её лицо, сморщенное и красное.
– Умерла-а! – вопила она. – Сдо-охла я-а-а-а! Юрка голодом смори-и-ил!
Я слышал её крик, кажется, от самой остановки. А может, ещё и в метро слышал, как она захлёбывается и давится страхом и пустотой, в которой повисла. Когда я вбежал во двор, под нашими окнами уже стояли две вездесущие соседки.
– Вон, бежит, красаве́ц против овец…
– Ты бы, Юра, хоть сиделку ей нанял. В следующий раз милицию вызовем. За нарушение спокойствия.
– Мать одну оставить на ночь! По бабам, что ли, ходишь? Срамота какая!
Я перемахнул через разбитые ступеньки.
Ключ легко повернулся в замке, но дверь не поддалась. Что-то держало её изнутри.
– Ма-ам? – позвал я.
Дверь не ответила.
– Мама Надя! Открой! – я колотил кулаком по дерматиновой обшивке.
Послышался тяжёлый скрип.
– Ма-ма На-дя! – я приложил губы к замочной скважине. – Я хлеба купил. Хле-ба!
Хлеба я и правда купил. В подвале дома напротив нашей остановки появилась маленькая пекарня. В начале двухтысячных она закрылась, но во времена моего интернства на обратном пути с ночных дежурств я ещё заставал первую партию пористого, пахнущего свежими дрожжами хлеба, такого горячего, что от него даже плавился тонкий полиэтиленовый мешок. Мама очень любила хлеб. Не только этот, из пекарни, а любой. Период, когда за хлебом выстраивались очереди длиной в квартал, для мамы стал самым ужасным: она вспоминала эвакуацию, плакала, а иногда даже путалась, не понимала, какие годы стоят на дворе. Одной булки нам с мамой Надей не хватало, и я брал три. Если дома в холодильнике вдруг обнаруживалось масло, его можно было намазать сверху, и оно таяло, протекая внутрь мякиша, в хлебные пещеристые тела, заполняя их жёлтой душистой жидкостью.
Сквозь тряпичную сумку, висящую у меня на плече, хлебный запах проникал наружу, и мне страшно хотелось есть.
Навалился плечом на дверь. Она не поддавалась.
– Ну и зря, – сказал я матери. – Не открываешь, вот и сиди голодная. А я завтракать буду.
Чтобы меня было видно в глазок, я сел на ступеньку спиной к стене, на учебник «Сердечно-лёгочная реанимация». Учебник я знал почти наизусть, но, как говорил наш заведующий, «случаи – они всякие бывают». Вот случай и подвернулся.
Корка хрустнула, слюнные железы с болью выстрелили в нёбо. Закатив глаза, я шумно зачавкал, демонстрируя, как мне вкусно и хорошо. Над моей головой по стене подъезда, по островкам облупленной краски полз маленький рыжий мураш. Я поставил палец поперёк траектории его движения, но мураш исчез. Наверное, упал.
Прошло время. В коридоре за дверью заскрипело. Я как ни в чём не бывало продолжал насыщаться.
Запивать было чем: молоко мне тоже удалось купить. Правда, в нашем магазине продавалось плохое, порошковое молоко, которое покупалось только для того, чтобы варить маме кашу. Я уминал мягкий хлебный кирпич с чудовищной быстротой. После бессонной ночи аппетит был что надо, и я сдерживал себя, чтобы не сожрать булку целиком.
Послышались грохот и оханье, мама Надя двигала какие-то тяжёлые вещи. Наконец дверь качнулась, и в узкой щели появился мамин глаз.
– Юра, ты?