– Спасибо, – сказал я и проследовал дальше.
Она опешила, оскорбленная моим безразличием. А чего она ко мне вяжется? Шла бы себе читать на другую сторону парка, ближе к дороге, по которой шастают толпы голодных офицеров и солдат, там бы ее быстро уважили.
Мне стало известно, что здешний санаторий – в своем роде бесплатный бордель: пациентки выходят из него в любое время суток, а санитарки делают вид, будто ничего не происходит. Они прекрасно знают, что легочная болезнь разжигает до бешенства сексуальные инстинкты и поэтому не препятствуют. Пациентки возвращаются удовлетворенные и доставляют меньше хлопот.
Может быть, девушка, облюбовавшая сиротливую тропинку, и не похожа на других пациенток, но мне тем не менее она докучает. Когда вчера, уже издали, я обернулся, то увидел, как лицо ее вдруг погасло, словно потухшая лампа, а в глазах вспыхнули огоньки гнева. Возмущенная до глубины души, она стояла, не двигаясь: вероятно, нечасто попадается наглец, осмеливающийся ей перечить.
По ней не скажешь, что она больна: на вид хрупкая, но вполне здоровая барышня. О наличии болезни говорит, может, только одно – лихорадочный блеск в глазах, да еще, наверное, то, как она возбужденно движется. Ничего, поправится, выздоровеет, богатые всегда выздоравливают. Из улыбки исчезнет грусть, вернется былая самоуверенность, и она вновь станет испытывать силу своего обольщения на другом, более цивильном самце.
Но, углубившись в чащу, я не испытываю больше радости от одиночества. Мысль о девушке за решеткой, запертой, как в клетке зверь, неотступно следует за мной и не дает покоя. Не выношу, когда у меня просят то, чего я не в состоянии дать.
*
Сегодня меня вызывали в штаб батальона. Майор Баркари совершенно серьезно спрашивает, не думаю ли я, что в песне «Скажи, носильщик, тот труп холодный» звучат пораженческие настроения? Нет, не думаю, я ответил; песня грустная, не вполне строевая, но у альпийских стрелков все песни такие. Похоже, мой ответ его не убедил. Солдаты и правда с каким-то остервенением и цинизмом поют последние строчки куплета:
Милка теплой была, когда я лобызал,
Что ж с того, что несло перегаром?
«Померла, – кто-то утром сегодня сказал, –
Отдала богу душу задаром».
Получается, что поют они не о гулящей девке, а о чем-то своем, неизмеримо большем, о безвозвратно потерянной надежде.
Майор, кадровый офицер, раздумывал, стоит или нет докладывать начальству о случае, имевшем место, когда мы входили в деревню. Спустившись с плоскогорья Азиаго, батальон к одиннадцати утра был уже возле деревни Сольвена. Мы устали от долгого перехода, но на подходе к деревне солдаты, не дожидаясь команды, выстроились в шеренги и прошли строевым шагом под песню. И затянули как раз эту самую, про носильщика, труп и пьяную девку.
Кое-где раздвигались занавески и в окошке показывалось лицо старухи, а гуторившие на углу старики едва поворачивали голову в сторону нашего марша. В здешней деревне фронтовые отряды, получившие пару недель передышки от боев и окопной жизни, появляются с регулярностью в две-три недели, поэтому местный народ считает за благо не пускать девиц за порог. Да и в самих солдатах, вступающих в деревню, нет ничего отрадного; местные прекрасно знают, что через пятнадцать-двадцать дней мы снова вернемся в окопы, и потому кроме жалости ничего к нам не испытывают. Короче, при нашем появлении никто не кричал ура, нам даже для приличия рукой не помахали.
Я понимаю реакцию одного из наших солдат и не думаю, что это было сделано нарочно, в отместку жителям Сольвены, здешним женщинам и старикам, чьи сыновья и внуки точно так же воюют на фронте; это была реакция на уныние военного времени, из-за чего невеселым кажется даже возвращение в тыл. Солдат запел колоратурным сопрано и, конечно, пустил петуха, но, что самое главное, продолжал это делать упорно и методично, в результате чего из старой и унылой получилась новая песня – дерзкая и вызывающая. А еще через минуту весь батальон стал подражать ему, особенно усердствуя на фальшивых нотах: кто-то переходил на фальцет, кто-то истошно визжал. И вся эта дикая какофония неслась над деревней, пока мы не прибыли к месту нашего расположения. В общем, ничего особенного и ничего бунтарского.
– Неправда, – с невозмутимым спокойствием возражает Тони Кампьотти, – был вопль.
Он развлекается тем, что наделяет огромным значением всякий пустяк, с тем чтобы следом заметить, что с исторической точки зрения данный пустяк суть несусветная глупость.
Да, вопль был. Когда мы прибыли в расположение, этот неладный хор постепенно разладился, а затем и вовсе утих. Офицеры скомандовали разойтись, и воздух огласился неистовым криком. Может, это был крик облегчения: перед альпийскими стрелками замаячили две недели отдыха – отдыха от постоянного страха смерти.
Тони Кампьотти полагает, что это был протест, первая ласточка бунта, за два года войны отложившая яйца, высиженные солдатами в окопах. Я так не думаю. Да, они орали, но сразу же успокоились. Стали расходиться по баракам, разбирать походные ранцы. Я видел, как многие бойцы второй роты вытаскивали иконки, фотографии, прилаживали их к дощатым стенам возле койки: стали обустраиваться, вить домашнее гнездышко.
Кто-то бурчал, что вовремя нет обеда, кто-то был недоволен, что наши бараки расположены вдали от деревни. Когда по заведенной традиции альпийские стрелки ропщут (выражать недовольство – их исключительная прерогатива), считай, что они еще готовы терпеть.
*
Сегодня я прошел всю тропинку, но барышни не было. Я вздохнул с облегчением. К счастью, подумалось мне, поняла, что не на того напала, и решила прекратить свои домогательства. Я подошел к краю, где кончалась решетка, и готов был нырнуть в чащу леса, как вдруг слышу:
– Лейтенант, будьте столь любезны!
Слова прозвучали тоном светской небрежности, но в голосе звенела дрожь. Я вгляделся в кусты по ту сторону сетки, осмотрел позади себя тропинку, впереди себя – никого.
Она опять позвала, на этот раз насмешливо и твердо:
– Я наверху.
Я поднял глаза и увидел: одна нога на верхушке сетки, другая перекинута по эту сторону; ухватившись руками за ветку дерева и боясь шевельнуться, она висела в воздухе.
– Пожалуйста, помогите мне. Ловите меня, но только, чур, не смотреть. Мне неловко.
Я поддержал ее ногу, которой не на что было опереться, потом обхватил за бедра и помог спуститься на землю. Она ничего не весила. Нога в легкой туфельке была теплая. Я чувствовал, как пульсирует вена у щиколотки.
– Вы ведь из вновь прибывших офицеров, не так ли? – сказала она, чтобы начать с чего-нибудь разговор. – Такой нелюдимый, вечно нахмуренный.
Тон был фривольный, слегка вызывающий.
– Не смотрите на меня так сурово. Я каждый день убегаю, тоже хожу в лес на прогулки; тут масса уединенных тропинок, знаете ли?
– Я предпочитаю гулять там, где никого нет. Всего доброго, синьорина.
Мне хотелось поскорее отделаться от нее. Эта девушка – маленькое, хрупкое создание – раздражает меня донельзя. Раздражает пыл, с каким она выражает свои чувства, и то, с какой настойчивостью требует на них ответа. Кроме того, меня смущает ее запах: силой моего соприкосновения с ней.
– Лейтенант, – окликнула она. Голос ее неузнаваемо изменился: он был тяжелый, серьезный.
Я повернулся; в мгновение ока она оказалась подле меня.
Вначале она говорила, глядя в упор на меня, потом – потупив глаза, как будто к ней вернулось запоздавшее чувство стыда:
– Вы мне нравитесь, и вы это знаете, признайтесь, чего уж там! Не станете же вы думать, что некая барышня стоит здесь дни напролет, ожидая, что кто-нибудь пройдет по тропинке. Я дожидаюсь вас, и вы это знаете.
Она замолчала и ждала, что я отвечу, но я молчал; я был смущен и не знал, как поскорей дать деру.