– Tausend Dank[14].
Тот сглотнул и прохрипел:
– Я не могу тобой рисковать.
Дни неслись галопом. Марта путала день с ночью и страдала от мышечной и головной боли. У нее ныли шея, спина, поясница и ноги, начиная от бедра. Она никогда столько не работала и даже не представляла, что человек способен на подобный физический труд. Одно дело перетекало в другое, и Марта послушно штопала, ворочала в печи кочергой, таскала на плечах кленовое коромысло с двумя ведрами воды, а на лопате, присыпанной сабельками аира, – овальные хлеба. Мела помелом из сосновых лапок раскаленный под[15] печи. Варила свиньям мелкую, величиной с грецкий орех, картошку. Изредка рассматривала свои опухшие от тяжелой работы пальцы и понимала, что больше не способна удержать иголку и сделать лепестковый стежок. У них дома все женщины вышивали изящно белым по белому на батисте, тюле, муслине, органзе, льне. Хранили целые альманахи и карманные книжечки с узорами – россыпями крохотных бутонов и ришелье, а здесь ели из одной миски или сковороды и никогда не пользовались вилками, блюдцами, ножами, розетками и стаканами. На десерт – овсяные кисели. Мед и варенье только в праздники. Лишь ночами могла вспоминать свою прежнюю жизнь. Ноты. Белую церквушку в скале и полудрагоценные камни. Мамино «аккуратность приносит прибыль». Оживленный Крещатик. Абсолютно здорового Отто в суконном жилете. Хор четырнадцати ангелов из «Гензель и Гретель». Венский кофе в приземистой фарфоровой чашке. Венецианские фонари, абажуры, какие-то проходные комнаты с мебелью из черного дерева, обитые синим шелковым штофом. Забавные рекламные стихи, сочиненные самим Семадени:
Зимний вечер… Скучно что-то…
И вот лампы пали тени…
Мне развлечься есть охота…
Не пойти ли к Семадени?
С восходом солнца все начиналось заново: дрова, квашня, побелка, потрошение кур, обеденная, упревшая до красноты картошка и непослушные мальчишки, уминающие кушанье за обе щеки.
Иван незаметно к ней присматривался и все больше проникался уважением. Женщина имела тонкие черты лица, изящные кисти и узкие стопы. Осиную талию вместо привычного бабьего желейного живота. Она постоянно молчала, а когда зевала, прикрывала рот. Никогда не простаивала у забора, перемывая кости соседям. Не выясняла отношения, не кляла упрямую козу, не звала зычным голосом обедать. Просто наклонялась к уху, щекотала дыханием: «Обед на столе». Не сплетничала в церкви, вычисляя, кто из прихожанок ведьма, не страдала излишним любопытством и не соперничала с соседями, соревнуясь в лучшем куличе. Она находилась чуть выше остальных, и ее постоянно хотелось рассматривать. В солнечных и лунных лучах. Во время штопки. В момент заваривания боярышника и бузины.
Мужчина начал прихорашиваться, надевая поверх рубашки серый однобортный шерстяной жилет, и неуклюже ухаживать. Приносил с полей первые подмерзшие цветы, а из города – гостинцы. В одну из поездок купил коралловые бусы и золотые серьги за целых три рубля. Ведь негоже и даже грешно молодой женщине ходить без серег. С восторгом описывал увиденный красный «Мерседес», особняк Славянского, напоминающий московский терем со множеством парапетов и горниц, и доходный дом присяжного поверенного и виноторговца Бендерского:
– Ты только себе представь это великолепие. Издалека напоминает ажурную скатерть, сплетенную из тысячи рельефных, выпуклых и вогнутых столбиков. А какие колонны, лепка, башни!
Марта кивала, высоко поднимала сито, пылила мукой и рисовала пальцем описанные Иваном загогулины. Мысленно возвращалась к Отто, нахваливавшего тот самый особняк, когда он еще только строился, а реклама в киевских газетах уже обещала шестикомнатные апартаменты в аренду за две тысячи рублей.
В тот день мальчишкам досталось невиданное лакомство – сухое варенье, стоившее сорок копеек за пакет. Отец подчеркнул: такие деньги получают грузчики угля за целый день работы. Дети богобоязненно делили поровну кусочки фруктов и ягод, сваренных в меду, и пытались угостить Марту. Женщина не могла проглотить ни кусочка и с тоской вспоминала, как подобную сумму еще полгода назад они с Отто отдавали за входной билет в «Шато-де-Флёр» даже не задумываясь.
Она преданно следила за детьми. Оберегала от кипящих чугунов, талой воды, испуганных лошадей. Не отпускала на колокольни, на речку и крышу. Младший ходил за ней по пятам, а старший со временем тоже принял и начал делиться произошедшим в школе. Как-то раз признался в ненависти к Закону Божьему и пожаловался на учительницу, регулярно таскающую за уши, ставящую на колени на верхние ребра парты и оставляющую без обеда. Вчера, к примеру, поколотила указкой за то, что не смог прочитать слово «благоутробие». Марта с трудом дождалась вечера, усадила Ивана под иконами и предложила учить ребенка дома. Тот сперва заартачился, принял сторону учительницы, но женщина удивленно подняла вверх одну бровь:
– Что бы ни случилось, всегда стой на стороне ребенка!
За ужином Иван рассеянно ел картошку в мундире, высыпанную горкой на стол. Рьяно макал в соль, кусал на манер яблока и сверлил взглядом не то шесток, не то подпечник. Чисто умытые и притихшие дети в этот раз не донимали вопросами. Не толкались локтями и не просили Марту повторить рождественский стих: Advent, Advent, ein Lichtlein brennt…[16] Под конец ужина хозяин кивнул: «Будь по-твоему» – и нанял на обработку огорода вдову, жившую по соседству. Свободная теперь от бесконечных полевых работ Марта стала давать мальчишкам уроки письма, арифметики и немецкого языка.
В апреле, когда снег размяк и стал напоминать маргарин, показались макушки крокусов, а лед раскололся на многоугольники, Иван провел обряд «отмыкания земли». На следующий день деревню огрели поздние заморозки, и семья для согрева легла вся вместе. Печь нехотя постанывала, хотя хозяин уже дважды подбрасывал дрова. Дети кашляли. Марта попеременно выпаивала их отваром из коры калины и чаем с мать-и-мачехой. Прикладывала к тощим грудям лепешки из меда, масла и муки, а сверху – толстый слой старой ваты. В полночь упала без сил и затряслась не то от усталости, не то от холода.
Иван тоже не спал. Его будоражил запах Марты, ее учащенное дыхание и изящный силуэт в свете половинчатой луны. Каждый ее жест, шаг, покачивание бедер. Встав в очередной раз расшевелить печь, прилег не с противоположной стороны, а рядом. Обнял, пытаясь согреть всю-всю: и плечи, и грудь, и ледяные стопы. Она напряглась, подобралась, притворилась мертвой. Иван, не в силах больше сдерживаться, резко развернул ее и поцеловал. Его губы, невзирая на окантовку из усов и жесткость бороды, оказались теплыми, настойчивыми, с привкусом лесного ореха. Женщину будто окатили кипятком, и неожиданно для себя она ответила на поцелуй.
Иван зарылся в точеную шею и ощупал кожу языком, оставляя вмятины. Шепнул на ухо непонятное «шаленію від тебе» и назвал «крихтою», «полуницею», «скарбом». От него пахло табаком, холодной полынью, ладаном, золой, керосином. Его огромные мозолистые руки нервно двигались под сорочкой, а добравшись до груди, сошли с ума. Обласкали соски и розовые ареолы, решительно спустились ниже, задевая нежную выпуклость живота и абсолютно гладкий лобок. Не поверив ощущениям, сбросил одеяло, подсветил лоно луной и обезумел. Марта вспомнила о своей особенности и стыдливо сжала ноги.
Она привыкла, что муж играл на ее теле, как на скрипке, легкую жигу или мюзет. Затевал фигуристую прелюдию, прижимая закругленными подушечками пальцев фибры, словно струны к грифу. Аккуратно проникал, не доставляя ни особого дискомфорта, ни удовольствия. Этот действовал по-другому. Властно подминал под себя. Зарывался лицом то между грудями, то между бедрами. Заполнял без остатка. Женщина впервые ощущала себя внутри тесной, ранимой, слишком отзывчивой и рьяно отвечала на ласки, забыв обо всем на свете. О смерти Отто, приболевших детях и агонии зимы. О том, что над головой – чужая соломенная крыша, на столе – непривычный по вкусу хлеб, а на иконах – совсем не тот Бог. Неожиданно Иван сменил траекторию движений, обнаружив внутри крайне чувствительную точку, и стал двигаться прицельно. Марта сперва растерялась от неожиданных ощущений, а потом запрокинула голову и вскрикнула.