Больше всего на свете Анна боялась войны. Нередко по ночам врывалась в родительскую спальню и кричала, что опять снилась бомбежка. Подробно описывала немецких большеглазых пилотов, то, как они сверяются с картами и сбрасывают бомбы, напоминающие колпачки фломастеров. Воющую женщину, оставившую дома грудного ребенка и попавшую в облаву. Оторванную ногу в чулке и нарядной туфле. Крупного мужчину, танцующего в петле. Окоп, устланный молодыми неподвижными телами. Запах крови, горящего человеческого жира и яблок, испеченных прямо на дереве.
Папа отпаивал ее водой, укрывал, качал, искал хорошего психолога. Мама считала, и так пройдет, но тот не унимался и однажды все-таки получил ответ на свой вопрос. Один военный хирург, прошедший и Афганистан, и войну в Югославии, объяснил происходящее на пальцах:
– В Библии на этот счет есть замечательная фраза: «Отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина». Так вот, существует непреднамеренная и даже неосознанная семейная передача, этакая кубышка памяти, куда родители, деды, свояки складывают собственные страхи и пережитые ужасы, а чувствительные дети получают к ней доступ. От этого никуда не деться. В любой семье дети и собаки знают все.
– Что же нам делать?
– А что ты можешь сделать? Просто будь рядом.
На все праздники ездили к бабушке Марии и дедушке Василию. На каждую Пасху, Троицу, Спас и Рождество. Благо недалеко, двадцать минут на автобусе.
Калитка привычно заедала, и чтобы ее открыть, следовало хорошенько напрячь плечо. Орех дежурно дремал, дворняга лязгала то зубами, то цепью и лаяла на приземистый колодец с крепко пристегнутым ведром. Заниженная скамейка для любования фиалками и сциллами сползала к весне краской. Дальше шла нитка идеально выстиранного белья, размороженные сугробы, сытный запах пирогов. Дровник с березовыми и фруктовыми поленьями. Куст барбариса с веснушками засохших ягод. Огород, обрывающийся лягушачьим прудом. Озабоченно цокающие куры и, наконец, массивная сенная дверь со счесанным до десен веником в углу. Дедушкино радостное: «Маруся, дети пришли!»
Как правило, они приезжали к завтраку, трижды целовались, мыли в «Мойдодыре» подтаявшим «Земляничным» руки и промокали их рельефным полотенцем, напоминающим вафли из электрической вафельницы. Шумно рассаживались. Бабушка с гордостью выставляла эластичный холодец, а из печи – упревшие котлеты. Бутылку ягодного вина. Садилась в углу, чтобы в любой момент заменить упавшую вилку, подать баночку свекольного хрена или крупную водянистую соль. Интересовалась новостями. Вытирала уголком фартука глаза. Расспрашивала об оценках, уроках музыки и поклоннике с разбойничьей фамилией Варава. Дед садился во главе стола, суетливо поднимал первую рюмку, выливая содержимое в длинное морщинистое горло, и приговаривал: «Господи, как хорошо жить на земле!»
В окнах бликовала солнечная пыльца и прошлогодняя вата. Вышитые стежками лошади и коты вытягивали любопытные морды. Под плюшевой скатертью из года в год хранились открытки, письма и телеграмма с трогательным: «Поздравляю с внучкой, рост – 52, вес – 3100». В диване – альбом с фото, в котором никогда не смешивали мертвых и живых.
С мая по октябрь стол накрывали в беседке, увитой виноградом, и сидели долго. Любовались желтушным закатом, слушали лягушачьи концерты, вдыхали ароматы. Весной пахло тяжелой землей, еле уловимым духом цветущих слив и ранними флоксами. Летом – душистым горошком. Осенью – яблоками, хризантемами и полынью.
По соседству жила тетка Килина, с которой не общались, не здоровались, не христосовались. Бабушка Мария старательно делала вид, что ничего не слышит и не видит, даже если из-за забора долетало теткино грубое, видимо, адресованное внуку наставление: «Сколько можно читать своего Гранта? Выйди на улочку и пробздись, фулюган». Иногда та могла завернуть и покрепче. Кур обзывала курвами и орала: «Сперва в три горла жрете, а потом в три жопы срете». В такие минуты бабушка проворно собирала со стола посуду, и все перебирались в дом.
Мама, натирая тарелки, интересовалась:
– И сколько лет вы не общаетесь?
– Всю жизнь.
– Не напомнишь почему?
– Не напомню…
Дед круглый год носил армейское галифе, но о войне вспоминать не любил. Всякий раз, когда Анна пыталась расспросить об окопах, оккупации и отступлениях, надрывался на слове «Маутхаузен» и выходил покурить. Однажды они жгли на огороде сухую ботву, и он спрятал в золе несколько картофельных клубней. Когда те дошли, достал и нервно обчистил:
– Мне все приходилось есть сырым: и кабачки, и свеклу, и фасоль. Самый ужасный по вкусу – картофель. Все, кто пытался им заглушить голод, рано или поздно умирали.
Затем, смахнув слезу, притопнул ногой, будто собирался пуститься в пляс:
– Что это мы, Анька, расклеились? А ну, давай-ка вместе споем!
Тонко и фальшиво заводил «Очи черные». Аня пыталась подпевать, но не могла попасть ни в ритм, ни в тональность. Дед продолжал петь соло, поглядывая на рассеянное солнце и разведенное по сторонам небо, а за забором надсадно ругалась тетка Килина, прогоняя с грядки кур, и в ушах еще долго отдавало прострелом ее безапелляционное: «Кыш, бляди!»
В училище Анна поступала с приключениями. Накануне, выпив томатный сок и случайно взглянув на дно, отметила помидорную кашицу в виде школьного звонка и еще раз утвердилась в правильности выбора профессии.
На следующий день долговязая училка, напоминающая списанную по состоянию здоровья балерину, диктовала диктант, не выговаривая половину букв. Путала «г» и «к», а шипящие заменяла на свистящие. Явилась на экзамен в длинных серьгах и мрачном, напоминающем готическое летнем пальто, и пахло от нее нафталином. Услышав первое предложение, несколько абитуриентов рассмеялись, и учительница с ненавистью уставилась, вбив в их «тупые лбы» гвозди. Позже выяснилось, что все, кто позволил себе снисходительные ухмылки, диктанты написали на единицы.
На третьем курсе она пришла преподавать им основы семантики и вызывающе поздоровалась: «Здравствуйте, фраеры и фраерихи». Быстро приструнила самого наглого: «Значит так, Ломоносов, ты сейчас в обмороке!» – и дала совет возмущенной ее хамством старосте: «Рот закрой, а то кишки простудишь». Большинство ее тотчас возненавидело, а Анна, напротив, полюбила. Во-первых, за блестящее знание предмета, а во-вторых, за смелость быть собой. Пусть даже такой анемично бледной, дурно одетой и невоспитанной.
В училище подобрался уникальный преподавательский состав. Старенькая профессорша по прозвищу Бабушка, смертельно боявшаяся, как и создатель, «Фауста», сквозняков и требующая закрыть окна, даже когда воздух напоминал атмосферу хаммама, на каждом уроке повторяла: «Если умыть кошку, то она уже никогда не станет умываться сама, вот почему миссия учителя не научить, а научить учиться».
– Кроме того, запомните, когда дети на уроке шумят – это здорово! Это хороший шум, рабочий, радостный. Он говорит о том, что ребята знают предмет и их распирает от эмоций. Настораживаться нужно, когда в классе стоит гробовая тишина. Это свидетельствует либо о незнании, либо о страхе.
Постоянно шутила: «Учитель – единственная профессия, в которой полезные и ценные вещи тянут из дома на работу, а не наоборот».
Англичанка, помешанная на Майкле Джексоне, знала о нем все: и то, что перед концертами пил растворенные в горячей воде леденцы от кашля Ricola, и то, что периодически перечитывал «Старик и море». Посему на уроках ученики переводили тексты его песен, а в конце семестра устраивали вечеринки, дресс-кодом которых были шляпы-федоры, яркие цепочные пиджаки и черные брюки с лампасами.
Математик по фамилии Бабай из всех оценок предпочитал колы, а из всех учеников выделил Анну, гоняя ее как сидорову козу. Единственный, кто называл ее на индийский манер – Хазаре и пытался привить любовь к миру цифр и формул. На уроке первым делом спрашивал: