XVI
Такую степенность и рассудительность пусть приобретают и юные, вовсе не копируя стиль стариков, ибо то, что идет одним, другим нисколько не идет (и не зря говорят, что излишняя мудрость в юных – дурной знак), но исправляя в себе естественные для своего возраста пороки. И очень приятно бывает видеть юношу, особенно в рыцарских доспехах, выказывающего некую серьезность и немногословность, как бы превосходя самого себя, без того беспокойного нрава, который часто случается видеть в его возрасте; такие юноши кажутся обладающими чем-то бо́льшим, чем другие их ровесники. Кроме этой сдержанности, пусть он имеет в себе некую спокойную отвагу, ибо она кажется движимой не гневом, но рассуждением и чаще направляемой разумом, чем вожделением. Такая отвага почти всегда отличает людей великого мужества. И равным образом мы видим ее у тех из диких животных, которые превосходят других благородством и силой, например у льва и орла, – что объяснимо. Ибо это порывистое и внезапное движение, без слов, без всякого выражения ярости, всей собранной воедино силой, моментально, словно пушечным выстрелом, вырывается из состояния покоя, ему противоположного, гораздо более бурно и яростно, чем то, которое разгорается постепенно. Но те, которые в предвидении какого-то опасного дела безудержно болтают, подскакивают, не могут стоять на месте, – кажется, в этом выплескивают себя и, как хорошо сказал наш мессер Пьетро Монте, подобны тем мальчишкам, которые, идя куда-нибудь ночью, от страха поют, пением как бы поднимая себе дух. И как в юноше весьма похвальна спокойная и зрелая молодость – ибо она показывает, что легкомыслие, главный порок этого возраста, в нем обуздано и исправлено, – так ценится в старике бодрая и живая старость, свидетельствующая, что сила духа в нем столь велика, что придает огня и силы этому немощному и холодному возрасту, поддерживая его в том среднем состоянии, которое и есть лучшая часть нашей жизни.
XVII
Но и всей совокупности этих добрых качеств нашего придворного недостанет, чтобы стяжать общее благоволение государей, рыцарей и дам, если он не приобретет также учтивой и любезной манеры в повседневном общении. А в этом, полагаю, трудно дать какое-либо правило для бесчисленных и разнообразнейших случаев общения, ибо среди всех живущих на свете людей не найдется двоих, которые душевно были бы полностью одинаковы. И кому приходится применяться к собеседованию со многими, нужно руководиться своим собственным рассуждением и, сознавая различия между людьми, каждый день изменять стиль и способ общения, сообразно натуре того, с кем он пускается в беседу.
И я не знаю других правил для этого, кроме уже названных, которым наш синьор Морелло научился еще в детские годы во время церковных исповедей.
Синьора Эмилия, улыбаясь, сказала:
– Как старательно избегаете вы труда, мессер Федерико! Но он еще далеко не выполнен: вам надлежит говорить, пока мы не разойдемся спать.
– А если мне, синьора, нечего больше сказать? – возразил мессер Федерико.
– В этом проявится ваш талант, – отвечала синьора Эмилия. – И если правда то, что я слышала, будто нашелся человек настолько талантливый и красноречивый, накопавший столько материала, что хватило на целую книгу в похвалу мухе{187}, а другим – в похвалу лихорадке{188}, а еще одному – в похвалу лысине{189}, то неужели это не придаст вам духу набрать материал, чтобы в течение одного вечера поговорить о придворном искусстве?
– Мы об этом уже столько наговорили, – вздохнул мессер Федерико, – что хватило бы на две книги. Но раз уж вы меня не отпускаете, буду говорить, пока вам не покажется довольно – довольно, может быть, не для самой темы, но хотя бы для моих сил.
XVIII
Полагаю, что то общение, которому в первую очередь должен учиться придворный, прилагая все старание, чтобы сделать его приятным, – это общение со своим государем. И хотя само слово «общение» подразумевает как бы некое равенство, которого, кажется, не может быть между господином и слугой, мы пока будем употреблять именно его. Итак, пусть придворный не только сделает свое общение с государем именно таким, чтобы ежедневно все видели его высоко ценимым, как сказано прежде, но пусть все мысли и силы души своей обратит на то, чтобы любить и прямо-таки обожать государя, которому служит, более чего-либо другого на свете, и все желания и привычки свои направит к тому, чтобы быть ему угодным.
На этом месте мессера Федерико нетерпеливо прервал Пьетро да Наполи:
– Ну, в таких придворных нынче недостатка нет! Сдается мне, в кратких словах вы набросали портрет изрядного лизоблюда.
– Вы ошибаетесь, – ответил мессер Федерико. – Лизоблюды не любят ни господ, ни друзей, а я призываю нашего придворного именно и прежде всего любить. Быть угодным тому, кому служишь, следовать его желаниям можно и без лизоблюдства, ибо я имею в виду те желания, которые разумны и честны, или же такие, которые ни добры, ни злы, как, например, игра или какое-то занятие, увлекающее государя больше остальных. Пусть и придворный приспособится к такому занятию, даже если оно чуждо его собственной натуре, так чтобы каждый раз, видя его, государь чувствовал, что тот будет говорить ему о вещах, которые государю желанны. Это получится, если в придворном будет верное суждение о том, что угодно его государю, смышленость и предусмотрительность, чтобы уметь к тому приспособиться, и решимость сделать для себя приятным от природы ему неприятное. Приготовив себя таким образом, пусть он никогда не является перед государем ни сердитым, ни меланхоличным, ни слишком молчаливым – как бывает со многими, – и тогда кажется, будто они раздражены на своих господ, а это уже вовсе нетерпимо. Пусть не имеет привычки злословить, и прежде всего своих государей, что нередко бывает, так что подумаешь, будто дворы суть место какого-то бедствия: ибо те, что более облагодетельствованы государями и из убожества вознесены на высоту, постоянно жалуются на них и говорят о них дурное – что недостойно было бы не только со стороны этих баловней судьбы, но даже и тех, с кем обходились дурно. И да не будет в нашем придворном глупого самомнения, да не будет он разносчиком докучных сплетен; да не будет столь неосмотрителен, чтобы причинить досаду теми самыми словами, которыми хотел угодить; да не будет упрямцем и спорщиком, как некоторые, что словно только тем и тешатся, чтобы досаждать и надоедать другому, как муха, и чье любимое занятие – нагло противоречить всякому без разбора. Да не будет он пустым и лживым болтуном, или хвастуном, или недалеким льстецом, но хранит скромность и сдержанность везде, а особенно в обществе, проявляя то почтение, то уважение, которое служителю подобает иметь в отношении господина. И да не делает, как многие, кто, встретившись с каким-либо сильным вельможей, если говорили с ним хоть раз, подходят к нему с развязным видом и по-компанейски, как если бы хотели обняться с кем-то из равных или оказать милость низшему себя. И пусть он почти никогда (разве что крайне редко) не просит у государя чего-либо для себя самого; иначе может случиться, что государь, не желая отказать напрямую, даст ему это с раздражением, что намного хуже. Прося же для других, пусть осмотрительно выбирает для этого время и просит о вещах достойных и разумных; и пусть, представляя просьбу, исключит все, что может вызвать неудовольствие государя, и ловко обойдет все трудности, так чтобы государю было легко пожаловать просимое; а если он и откажет, – чтобы не думалось ему, будто он сильно оскорбил того, кого обошел милостью. Ибо часто бывает, что господа, отказав в милости тому, кто ее назойливо добивался, думают, что столь настойчиво просивший о ней желал ее очень сильно, а не добившись, вероятно, затаит обиду. А внушив себе это, они начинают питать неприязнь к такому человеку и больше не могут взирать на него благосклонно.