Заработанные деньги новоявленный кутюрье потратил на «джинсу» и «кожу», пижонскую, с лейблами, говорящими о себе негромко, но гордо. Переверзева, так и не получившая вожделенного наряда, могла бы торжествовать: «индпошив из урюпинского ателье» – штаны Андрея, из которых он не вылезал с сентября, сменили амплуа и поселились на полу в котельной.
Как ни странно, Барганов не попытался снять другое жилье, покомфортнее, попрезентабельнее, потеплее. А Катя мерзла. Затянувшаяся московская осень, глиняно-осклизлая днем и задубело-хрусткая ночью, впитывалась в бетонные стены, вползала в плохо подогнанную дверь, выступала холодным потом на мутных окнах. После душа Катя, трясясь мелкой дрожью, растиралась жестким полотенцем, влезала босыми ногами в сапоги и, волоча голенища по стылому полу, шла к дивану. Залезала под одеяло, прижималась к Андрею – гладкому, горячему. Один раз ей почудилось, что он вздрогнул и отодвинулся, но последующие энергичные телодвижения ее и согрели, и заставили забыть мгновенный, но острый страх возможной потери.
И она все-таки заболела. Грипп, всесезонный абориген перенаселенного города, свалил ее одним мощным ударом. Температура под сорок, выламывающая боль в суставах, чувствительность принцессы на горошине. Складка на простыне, шов любимой пижамы, холодный нос градусника – измученная наждаком болезни кожа на все реагировала нудной протяжной болью. В горячечных видениях Кате являлся Андрей в итальянском кожаном пальто, Переверзева в зеленом платье и голая Ленка в душе котельной – огромная, хохочущая, повторявшая глубоким баритоном: «Это чума, чума, чума!»
Мама Катиной болезни как будто даже обрадовалась. Договорилась с начальником, засела дома, компьютер включала, только пока Катя спала. На усталость и плохое самочувствие не жаловалась, с энтузиазмом закупала микстуры, растворяла порошки, размешивала морсы, протирала супы. Сама же Катя ощущала болезнь как катастрофу. Началась сессия. Приближался Новый год. И в котельной у Андрея не было телефона.
На пятый день гриппозного полузабытья позвонила Переверзева, по явному недоразумению бывшая старостой группы. Спросила, почему Катя не пришла на зачет, липким голосом пожелала выздоровления и пообещала сообщить прискорбную новость деканату и «вообще всем, в том числе Барганову. А то он ведь, кажется, ничего не знает?» Катя молча положила трубку. Через час после этого разговора грипп, казалось бы, отступивший, снова вцепился в Катю акульими зубами. Будто почувствовал слабину, будто понял, что именно сейчас можно брать ее тепленькой, безнаказанно грызть до нутра, до мягкой сердцевины.
Пятнадцать дней жизни сжались в один жесткий комок, как капрон под горячим утюгом. Вечером тридцатого декабря Катя, бледная, истончившаяся, вылезла из постели, смыла с себя бурую горчичную пыль и запах бальзама «Золотая звезда», натянула на влажное от слабости тело кружевное белье, джинсы, свитер, который нравился Андрею – ассиметричный, с широкими рукавами и сложным дырчатым узором. Надела через голову «трансформер», на сей раз в виде шарфа.
Мамы не было дома: она бегала по магазинам, собирая будущий праздничный стол, и не могла предупредить дочь, что за прошедшие две недели город перебрался из осени в зиму – неуверенными шагами, но, похоже, надолго. Иначе Катя не вышла бы в метельную муть в ботинках на рыбьем меху и куртешке «из чебурашки». Такие шил их с Андреем однокурсник, большой и добродушный Валька Ханкин. Девчонки из небогатых с удовольствием заказывали у него полуперденчики из искусственного меха самых экзотических окрасов: зеленого с оранжевыми пятнами, синего с розовыми разводами, ядовито-оранжевого, убийственно фиолетового. Фасон был один: мешок с капюшоном и рукавами, длина по запросу, а цена – вполне божеская. Кате куртку тоже хотелось, но попугайские расцветки повергали ее в ужас, так что Ханкин в знак особого к ней расположения добыл где-то несколько метров итальянской синтетической пушнины «под норку».
Куртка благородного медового цвета выглядела как меховая, но грела как марлевая. Пока Катя, спотыкаясь, брела к метро, жгуты метели скользили по ее спине, вплетались в узор свитера, вили клубки на впалом животе. В вагон она вошла почти неживая; пошатываясь, пробралась в угол, прислонилась, замерла. Глядя на ее выбеленное гриппом и морозом лицо, тетка в шубе из рыжей собаки, изображающей лису, брезгливо забормотала о «проклятых наркоманах». Через пару остановок она тяжело поднялась, ухватила крепкими руками стоявшие у ног сумки, набитые копченой колбасой и бледными мандаринами, и, косясь на Катю, поперла к выходу, экскаваторно сдвигая плотную толпу. Катя упала на свободное место, как в обморок, и закрыла глаза. Ехать было далеко.
Свет в котельной не горел, обитая лишайным металлом дверь была закрыта. Катя рванула ручку на себя раз, другой, третий. От отчаянных усилий легкое тело моталось как тряпка: вперед, назад, снова вперед, к неподвижному дверному полотну. Наконец Катя прижалась лбом к заледенелым райским вратам и тихо сползла на бетонное крыльцо.
– Ты, Барганов, конечно, гений, но сбрендил окончательно! Ты куда меня затащил? – Томный голос Переверзевой Катя услышала как сквозь сон. Попыталась встать. Не смогла. Как в кошмаре, где нет сил на самое простое, но жизненно важное движение, преодолела себя, на четвереньках сползла с крыльца. Погружая бесчувственные руки в снежную крупу, отползла за угол.
– Ты что, здесь живешь? Ну ты придурок! – Переверзева кокетливо засмеялась. – Я тут себе все каблуки пообломаю!
– Тань, это не я придурок, а ты дура! Я и так на полголовы ниже, ты на фига шпильки надела? – Андрей был верен себе: откровенен до хамства.
– Ну, Барганов, ты даешь! – с восхищением протянула Переверзева. – Ты что, вообще не комплексуешь по поводу роста?
– Вообще. Иди сюда!
Судя по звуку, они были уже совсем рядом. Через секунду глухо дрогнула дверь, явно от прижатого к ней тела.
– Это ничего, Переверзева, что я маленький. Зато мне удобно смотреть в глаза.
Скрип трущихся друг об друга кожанок, хриплый вздох, влажное чавканье. Катя за углом онемела, казалось, навсегда. Распласталась по стене, вжалась в нее с такой силой, что сама стала бетонной: тяжелой, холодной, пронзенной арматурой слов и звуков. Звякнули ключи. Взвизгнули петли. Хлопнула дверь, выплюнув в воздух короткий гулкий всхлип. И стало тихо. Уснула метель, упал на сугробы ветер, разжались кулаки. Остановилось сердце.
В институте Катя появилась в начале февраля. Бледная с прозеленью, молчаливая, укутанная в теплые кофты и пушистые шарфы, она равнодушной тенью перемещалась из кабинета в кабинет, оформляла документы для перевода на заочное. Со следующего года, конечно, потому что прошедшая сессия не оставила в ее зачетке ни единого следа. Почти неделю ей удавалось избегать встреч с однокурсниками. Но в последний день, плетясь из деканата в библиотеку, она лицом к лицу столкнулась с Переверзевой: узкие джинсы, сиреневая туника «от Барганова», розовые сапожки на плоской подошве. И мастерски раскрашенное лицо, сочащееся ядом сочувствия.
– Катерина! Бедняжка! Как ты похудела! И что ж тебе теперь делать? Сессия-то – тю-тю! Ой, Андрюша!
Барганов вынырнул как будто из ниоткуда. Подошел, прозвучав шелестом стеганой куртки и кастаньетами высоких, каких-то не мужских каблуков. По-хозяйски обнял Переверзеву за талию, улыбнулся Кате:
– Привет, Катюха. Ну, ты как? Оклемалась? Я все хотел тебе позвонить, да как-то не сложилось. А сейчас – сама видишь… Но мы ведь останемся друзьями, да? Несмотря на.
Катя молча кивнула, обошла Таньку и Андрея по широкой дуге, с силой прижимая к животу стопку учебников, и пошла по коридору – пустому, тусклому, серому, как мешковина. «Останемся друзьями. Несмотря на. Останемся друзьями. Несмотря на», – звучало у нее внутри, задавало ритм шагов, предсказывало будущее. Любимое выражение Андрея – «несмотря на» – застряло в ней как осколок снаряда. В рассказах о войне она читала, что так бывает. Кусок металла обрастает плотью, запутывается в нитях кровеносных сосудов, и человек перестает его замечать. Но однажды сгусток смертельного холода сдвинется с места. И тогда острые края разрежут живую оболочку, изорвут нежную ткань в лоскуты, истолкут в кровавое месиво. Так бывает. Она читала.