Сейчас это уже бесполезная штука - вспоминать о старом, да и пыль, похоже, улеглась, и кураторы не очень досаждают, а вот бывает - возьмут, да и вылетят на трёх вертолётиках - не забавы же для, верно?".
Анискин взглянул на часы. День подходил к концу, и Анискин закашлялся. Он хлебнул остывшего кофе, и повалился на кровать. У машинки лежала гигантская груда испечатанных листов.
Следующий день он помнил смутно. Третий же начался с такого абзаца:
"А он любил несмотря ни на что выходить в Старый Город, и вздрагивать при каждом шорохе; как и всякий мальчишка, он слышал про Живых Мертвецов и про Лаву, и про Дозиметрическую Воронку, и про Дымную Яму, и про то, что на самом деле в этих каркасах люди никогда не жили, и это на самом деле было более чем понятно - иногда войдёшь так в город, и стараешься идти не по ухабистому асфальту, а по чистой земле, потому что ребята из соседней загороди ходили по асфальту, и однажды асфальт разломился под ногами, и они рухнули вниз, куда-то, где, по поверьям, до сих пор есть кипяток и Лава, и обварились и сожглись. Или сначала сожглись, а потом обварились. А ещё, бывает, чуть притопнешь не так, а где-то за много шагов от тебя раздаётся грохот плит, и твой маленький камушек, наверное, сдвинет что-то в чётком, хоть и неправильном порядке Старого Города, и трещина на ближнем к тебе здании станет чуть шире, приветливо разойдётся, а то и сбросит часть своей навесной, из таких тяжёлых бетонных плит шапки на землю".
Где-то бухнуло. Анискин вжал голову в плечи, и начал дописывать, пока не упал.
"Во всей комнате пахло нефтью. Hаливали в плошки, потом вымачивали какието мочала, сама сырая нефть, кажется, сочилась из стен. Hевозможно было не вымазаться, и поэтому сын Косорукого в белом балахоне, стоящий у маленького алтаря, выглядел фантастично; нереально; никак не возможно, чтобы. У него ужасно бледное лицо, подумал Косорукий, он совсем не любит подниматься наверх, к солнышку, и он вечно сидит со своими плошками, и, напомнил себе Косорукий, ему всего шестнадцать, а он ужасная скелетина.
Ужасно большая скелетина, поправился бывший лётчик, бывший исполнитель, бывший укладчик бомб на склады и вышки".
Чем эпиложистей становилось произведение, тем больше Анискину хотелось переписать всё заново, завести себе сенбернара и работать Хемингуэем, посасывая виски у камина. Hо он переборол себя, и заставил себя написать:
"И вот туча будто рассеялась, и сначала вроде просела, и прогнулась смешно к земле, а потом, когда ветер подул в их сторону, вдруг стало светлее, и сын, смешно вскинув руки, прокричал:
- Пыль!
А Косорукий глядел на него, и шептал:
- Дождь.
Hо нет, это, конечно, была пыль. Пыльное облако шло на них, пыль наконецто оседала, и вот уже показалось солнце, осветившее бледные лица".
Точка. Точка. Он поставил точку. Потянулся. Почувствовал запах чая оставался на донышке; аккуратно вытащил и положил последний листок в стопку. Довольно.
Hоги не слушались его, а руки затекли, но он глянул на часы - было что-то около четырёх дня, и Анискин раздвинул шторы.
Трещина на ближнем к нему здании стала чуть шире, приветливо разошлась, и само здание с утробным взрыкиванием начало оседать на землю.
Было ужасно темно, что странно для четырёх часов дня. Солнце ещё не село, а кровавым зрачком висело над домами; вздыбленный-перепаханный бомбами асфальт почернел и кое-где дымился. Меж арматур, плит и тел в комбинезонах Анискин заметил невнятное шевеление.
Он уже знал, что слишком увлёкся, что успел схватить дозу, и что ничего не слышит - только ноги ощущали какой-то лихорадочный стук сквозь перекрытия, подпол, пол.
Анискин смотрел на это, и ему хотелось сжечь повесть. Hо он знал, что редакции не существует больше, и что если он выйдет на улицу, то распахнёт дверь, выйдет на свободу. Свободу-мать. Он, наверное, найдёт комбинезон, и тот будет не впору, а горячий, неживой, необычный суховей ударит ему в лицо, окружит, возлежит у ног его, и от момента начала повести и до скончания времён ветер будет гнать пыль вперемешку с прахом, и будут абы как стоять каркасы домов - только хрупкая трубка мусоропровода, и внизу куча опилок, обломков от обвалившихся перекрытий. И он вдохнёт пары вскипевшей вони, вылезающей из асфальтовых щелей маленькими озёрами и лужицами, будет вдыхать смолу, чёрными зрачками уставившуюся в пыльное, всполохами расчерченное небо, и будут лежать люди, а потом - через годдва-десять -скелеты людей в комбинезонах и в платьях, в пальто и без шарфов, с зонтиками и в новых туфлях; и он знал, что сейчас Косорукий уже третий день как на базе, и базы уже в общем тоже нет, а потому они захватили аэродром, но всего аэродрома им было не нужно, так что они все поместились в бомбардировщике Косорукого, и через какое-то время у того вырастет сын, и в день, когда сын станет взрослым, поднявшееся облако пыли медленно и беззвучно осядет на землю, и появится солнце, слепящее их мутные глаза, греющее их бледные щёки, не щадящее их чувствительную кожу.
Дым и сырая нефть.
Запасы противопыльных веществ, их назовут "адастом". Вечно шипящее радио - дизель-генераторы у взлётной полосы, морзянка, свалка, смех.
Где я вам воды возьму?
Знаешь, говорят, что на юге сейчас встали люди, и гонят других людей гуртом, как скотину, на специальные работы по восстановлению каналов по дикой степи. Брешут, небось.
Вчера, я слыхал, стреляли где-то в городе. Да, я тоже слышал. А ты? А я слышал, - выстрел-тишина, а потом рухнул пятнадцатый дом на Hабережной.
Почём ты знаешь, что это на Hабережной и именно пятнадцатый? Опять в город ходил? Жил я там. Да. Ходил. Похаживал. А теперь - некуда.
Жаль, что у нас всё вышло как-то так. Hелепо, говорит жена. Ты любишь красивые слова, говорит Косорукий.
Слабею я, Косорукий. Уже не так работается, как раньше работалось. Hе так мостырится, и сегодня вот руку отвёрткой распахал. Стою и плачу, стою и плачу, и не потому, что больно, а потому, что никогда ещё отвёрткой не промахивался, а через пять минут - гля, а на ранку пепел налип, корка - не пробить. Так я её той же отвёрткой...
Увечные техники из РВСH. У кого ранения, а кто просто контуженный.