– Ну что, две Сашки-замарашки? По барахолкам и толкучкам промышляем? – улыбнулась Маруся. – Смотрите мне: станете урками, я вас больше любить не буду! – Шуре она подала, как взрослому, руку; значит, сегодня обойдется без щекотки; по отношению ко мне Маруся ограничилась лишь тем, что растрепала мои волосы. Этим, каждый раз притом, она и мне выказывает свое расположение. – Вот сама получила за два дня хлеб, отнесла на толчок. К свадьбе денежки нужны! Платье – нужно, туфли – нужны, всякое другое. Чтоб не упрекнул женишок, что взял в одной рубашке…
– Я тебя и без рубашки взял бы! – вставляет Шура, по-взрослому стараясь поддержать разговор, краснеет, но не тушуется. И это нравится Марусе. «Краснеешь, значит, неиспорченный», – как-то сказала она Шуре. Если это правда, мне, выходит, вовсе нечего беспокоиться. Ведь я всегда краснею так, что хочется сквозь землю провалиться. Даже с Фросей, даже с Леманом. А сам Леман сказал, что краснеют от мягкосердечия и трепехливого воображения. Все – слабохарактерность, себялюбие, гордыня.
– Взять-то взял бы, да скоро бросил. Несерьезный ты, Шурка. Разве ты можешь быть опорой для женщины? Все шуточки у тебя на уме. А мой Жора – серьезный. Это главное в мужчине. Чтоб основательность была!.. Ты, конечно, ученый, а вот говоришь много… Кто много говорит, по-моему, и не заметит сам, что сбрешет…
Странно, уж, по-моему, большего шутника, чем Жора, и сыскать невозможно, и вдруг «серьезный»! Про хлеб – Маруся правду сказала. Она себе во всем отказывает, но дело не только в платье-туфлях. Тетя Клава говорила, что оба, и Жора, и Маруся, копят деньги на домик за городом. Где-нибудь на Забалке, или на далекой Военке, на Мельнице или за Валами и старой крепостью. Пусть какую-нибудь мазанку. «С милым дружком – и в шалаше рай». И то еще ничего. Человек за счастье считает, если работа есть. Биржу труда уже давно закрыли – с работой легче стало, не только членам профсоюза. А все же – увольнения и сокращения…
Иной раз Маруся работает по две смены, лишь бы заработать немного больше денег. Маруся – ударница и член профсоюза, ее не уволят даже по сокращению. И еще я знаю, что она получает молоко, поскольку у нее вредное производство.
– Ну как твои машины-линтера и джины? – спрашивает Шура, щеголяя осведомленностью. – Здорово небось управляешься с ними? Как повар с картошкой? А что – не боги на горшках сидят!
– Машины как машины. Они человека не пожалеют, если устал, передохнуть не дадут, если выдохся. Руки отмахаешь, ноги гудят. Все жилы выматывают, дьяволы. Вот вы станете инженерами, постройте такие машины, чтоб только кнопки нажимать! Вот житуха будет!.. Хотя бы ход, скорость бы регулировать…
Шура отворачивается, лицо его становится задумчивым. Маруся чувствует, что сказала лишнее. Ему, поповскому отпрыску, не придется на инженера учиться.
– Жалко мне тебя, Шурка… Всех людей жалко! Ежели попович, то что же, ему учиться нельзя? Зазря такое придумали. Вон сегодня у нас увольнение. Ну, конечно, не кадровых рабочих, не членов профсоюза. Тех, кого биржа прислала. Что делать, сокращение штатов называется. Сырья нехватка. Разве не жалко? Помните очереди на бирже? Как ныне за коммерческим.
Очень много из деревень на заводы кинулось. Люди семьями уехали из деревень, от голодухи спастись чтоб. Эх, елки точеные, лес голубой… Детишек жалко. Сколько горя на земле! Давеча в кино была, а сперва журнал показали. Тракторный завод – машины так и юркают из ворот! До нашей области не дошли еще? А, Шура? С тракторами разве бывает неурожай? Или это я себе вбила в бестолковку?..
– Пограмотней меня – и то ничего не поймут, Маруся. Вот Жора твой прибудет, его и расспроси. Хотя и он, кроме моря да старых газет, ничего не видит… Говоришь, никто не виноват. Все, значит, виноваты? Все – это нехорошо! Ответственность, спрос нужен.
– С начальства? – спрашивает Маруся.
– Со всех, – вставляю я, вспомнив настроения своего дядьки и краснея. Я ведь тоже неиспорченный. «Со всех» – Лемановское, «все отвечают за одного»!
Маруся долго и внимательно смотрит на меня. Точно желает не просто меня видеть, а провидеть все мое будущее. Материнской заботой теплится взгляд Марусиных широких синих глаз, она вздыхает:
– Эх, мужи ученые – мозги крученые. Вас хотя бы сытно кормят? Вот видишь! Сироток государство наше не забывает. И правильно это!..
И, этим утешившись, Маруся спохватывается:
– Заговорилась я с вами! Хоть часик-другой вздремнуть нужно перед сменой!
Едва ушла Маруся, к нам подходят две цыганки. Одна – большая и дородная, как стоведерная бочка, другая, наоборот, похожая, на девчонку, худенькая, с ребенком, как-то увязанным за спину в большой. платок. Когда-то цветное, тряпье на цыганках было вылинявшим, истлевшим то ли от дождей, то ли от непросыхаемого пота. На лицах застыла землистая тень отчаянья и терпенья. После того как мы наотрез отказываемся узнать от цыганок свою судьбу, нам предложено купить леденцов, которые дородная цыганка тут же нам показывает в подоле верхней юбки. Шура, которому ненагаданная, а действительная судьба отвела роль наблюдателя жизни, хмыкнул и даже тихонько присвистнул от удивления, глядя, как хорошо спал ребенок в платке – за спиной молодой цыганки. Платок был туго повязан, доступ воздуха надежно закрыт, и казалось, так легче удушить ребенка, чем дождаться, чтоб он уснул. И словно во имя нашего вящего удивления, молодая цыганка то и дело подергивала спиной, встряхивала плечом свою ношу в платке – цыганенок не просыпался! «Джятус ляна – позолоти ручку!» – наступала она на Шуру.
– Если цыгане, добры-люди, в Херсоне продают леденцы-цукерки, значит, в Олешках какой-то ларек будет продавать воду без сиропа, – еще раз хмыкнул Шура. Взяв леденец на щепочке, изображавший не то петуха, не то звезду, Шура внимательно осмотрел его со всех сторон – точно это было художественное произведение, а он, Шура, великим ценителем искусства. – Красный товар – нарасхват? Без полушки миллион наторговали?
– Не идет товар… Ай недорого продаем. Себе в убыток торгуем… Ч-черт! Или в вашем городе не любят сладкое, или детей нет? Ай-вай – такие сладкие леденцы! Купите, молодые люди! Задешево продадим!.. Пососал леденец – грешным мыслям конец!
Шура слушал цыганок с видом человека, хорошо познавшего все хитрости жизни, кивал головой с печальной покорностью и все с той же ухмылочкой на губах.
– Не купим мы у вас леденцов… И никто не купит… Хоть люди недоедают, все же, красавицы, они не забыли, что такое… чистоплотность… Ги-ги-е-на по-ученому! Кто же из подола твоей грязной юбки купит леденец, мамаша? В деревне, в городе ли – не купят. Русский человек, учтите, он – чистоплотный… А вы, цыгане, конечно, выше этого. Вам что мыться, что молиться…
– Ах ты, сатана! Ах ты, выблядок такой! Нет чище людей, чем цыгане. Дождем обмыты – ветром продуты! – накинулась цыганка на Шуру. Он, однако, ничуть не обиделся. С достоинством древнеримского оратора поднял руку Шура. Он был невозмутим и продолжал улыбаться. Словно все-все – и что торговля себе в убыток, и что товар не идет, и, наконец, что добавлено будет про сатану – все он знал наперед. Его ничем не удивить! Он знает, на какие страсти способно человеческое сердце.
– Почем торгуете? По двугривенному? Ясно!.. И еще не продали ни одного леденца. Тоже ясно! Так вот, послушай, мамаша, меня, – поглядывая на молодую с ребенком, по-свойски продолжал Шура. – Отправься на Профинтерна, дом тринадцать. Спроси Пашу Горбенко. Она у тебя заберет весь товар по пятиалтынному за штуку. То есть пятачок в ее пользу! Она на рынке свой человек, ее там все знают. И вообще она дама чистая, она морячков принимает, а те к грязнуле, учти, не пойдут!.. Ре-пу-та-ци-я! Это как по-цыгански? Вот… Скажешь, что я прислал, Шура Строганов.
Переглянувшись, цыганки быстро смекнули, что сатана в облике Шуры дело говорит им. Опять как древний ритор воздел руку Шура – показал цыганкам, куда им следует направить свои легкие, бесшумные цыганские стопы, чтоб найти Полю Горбенко. Женщины, шурша юбками, сделали полный разворот. Пощипывая пушок на скуле, Шура смотрел им вслед. Уже без ухмылки, даже как бы опечалившись.