— Заходи, Олежек, — сказала она. — Я тебя давно жду. Поесть не хочешь?
— Нет, спасибо, — ответил я, с раздражением вспомнив, что не захватил с собой ничего съедобного и придётся опять пользоваться любезностью гримёра.
— Ты только не стесняйся, — будто услышав мои мысли, проговорила она мягко. — Мне самой приятно.
Присел за столик и мама Галя начала причёсывать меня.
— Знаешь, Олежек, хочу дать тебе один совет. Ты можешь не слушать, конечно. Но я помочь тебе немножко хочу. Тебя, наверняка, учат премудростям актёрской игры. Но ты постарайся забыть об этом. И играть себя, просто себя, в предлагаемых обстоятельствах. Тебе станет сразу легче.
Я вгляделся в глаза мамы Гали в зеркале и вдруг понял, как я, дилетант, смогу вписаться в этот ансамбль со звёздами-профессионалами. Действительно стало легче на душе. Загримированный я вышел в коридор, прошёлся до вывески над входом в кафе, постучал в дверь. Она отворилась, и я увидел Лифшица, стоящего на пороге. Он тихо сказал мне:
— Заходите! Садитесь вон за тот столик, ближе к сцене.
Звучала глухая фонограмма музыкального сопровождения, стрекот камер, Верхоланцев отдавал указания. Я сделал шаг по направлению к столику и чуть заметно вздрогнул, услышав чарующее пение. Без сомнения, голос, завораживающей яркой чувственностью, принадлежал Милане, стоящей в круге света на эстраде. Я присел за столик и с удовольствием включился в процесс. Она пела что-то по-английски, выразительно-эмоциональное, зажигательное, грациозно двигаясь в такт мелодии. Это всегда сводило с ума. Шевельнулась в груди ревность. Я её хотел, безумно хотел, а она принадлежала кому угодно, только не мне.
— Стоп! Молодцы, — с большим сожалением услышал я голос Верхоланцева.
Милана сошла со сцены и присела за мой столик, поправляя причёску.
— Ну как? — спросила она. — Понравилось?
— Потрясающе, — сказал я совершенно искренне. — Обожаю ваш голос. Вы могли бы в Ла Скала петь.
— Спасибо за комплимент, — почему-то с грустью сказала она.
Рядом возник Верхоланцев. Исподлобья оглядев меня, пробурчал:
— Ну, неплохо, неплохо получилось. Сейчас будем сцену репетировать. Милана, иди, переоденься. И грим поправь. Олег, сценарий читай.
Проводив Милану взглядом, он плюхнулся за столик, и снисходительно спросил:
— Нравится тебе Милана?
— Да, она здорово поёт.
— Поёт, — протянул он насмешливо. — А что ты на неё так смотришь, будто готов её в постель утащить прямо со сцены? — в голосе звучали откровенно раздражённые нотки.
— И что? — не понял я. — Она очень красивая женщина. Я просто играл, как вы сказали.
— Игрок тоже мне. Из тебя игрок, как из говна пуля. Слушай, Верстовский, — он наклонился ко мне, схватился за пуговицу на моем пиджаке. — Ты тупой или валенком прикидываешься? Наивный чукотский юноша. Милана — моя жена. Если узнаю, что ты с ней шуры-муры крутишь, яйца тебе оторву. Понял?
— Понял. Мне даже в голову не приходило…
— Хватит врать, — зло оборвал меня Верхоланцев. — Пойди вон до того молодого человека за столиком, в очках и наушниках, и погляди в монитор на свою физиономию. Давай, сценарий читай. Сорок вторая страница.
Он встал, аккуратно задвинул стул и, бросив на меня злобный взгляд, ушёл. Я уткнулся в сценарий, но сосредоточиться никак не мог. Вспомнил о запонке, которую нашёл в гардеробной Верхоланцева. А что если Северцев позволил себе «шуры-муры» с Миланой? Это мотив. Верхоланцев так стремился прикормить меня, ставку выбил почти звёздную. Я случайно узнал, что пятьсот баксов за съёмочный день получают малоизвестные, но профессиональные артисты с большим стажем, но никак не журналист. Тем более, Верхоланцев такая крупная величина, что актёры сами готовы заплатить, лишь бы сняться у него. Он сделал это, потому что жаждал узнать, не нашёл ли я улики, которые изобличали бы его, как убийцу. Мне стало не по себе. Если Верхоланцев расправился с Северцевым, звездой первой величины, то уж, что говорить обо мне?
— Олег, здесь нельзя курить, — услышал я голос Лифшица.
Я непонимающе воззрился на него, с трудом переходя от своих мыслей к реальности.
— Затушите сигарету, — повторил он.
Я, наконец, понял, что он сказал, скомкал окурок и оглянулся в поисках мусорной корзины, но ничего не нашёл, а кидать на пол в студии, не хотелось. Начал бродить между столиками, вышел в коридор в поисках сортира. Увидев стилизованное изображение мужика, хотел открыть дверь, и вдруг услышал голос Верхоланцева, идущий из комнаты напротив:
— Все нормально, Давид. Все нормально.
— Дима, не забывай, ты мне сильно задолжал, — послышался голос Розенштейна. — Ты говорил с ним на эту тему?
— Нет пока. Поговорю.
— Что значит — поговорю? — голос Розенштейна звучал очень раздражённо. — Ты должен был с самого начала ему сказать! Без этого наша сделка не действительна! Запомни! А если он откажется, дальше платить ему будешь из своего кармана! После того, как Северцев коньки отбросил, я горю, как свеча. Ты это понимаешь?
— Кто же виноват, что он преставился? А, Давид? — поинтересовался ядовито Верхоланцев.
— Никто не виноват, — зло буркнул продюсер. — Ох, Дима, мне ещё надо с ментами дело уладить. Господи Иисусе, как мне все это надоело.
Послышался скрип открываемой двери, и я шмыгнул в туалет. О ком говорили продюсером с режиссёром? Наверняка, обо мне. Интересно, и в чем таком я должен участвовать? Значит, Розенштейн согласился платить мне такую ставку неспроста. И придётся отработать её. Очень надеюсь, что не в борделе.
Я вернулся на площадку, где уже поменяли освещение, передвинули камеру к одному из столиков. Милана переоделась в другое платье — блестящее, обтягивающее её прелести, как змеиная кожа. Надо просто быть педиком, чтобы не хотеть эту женщину. Я сел за столик, как было нужно по сценарию.
— Так, Милана, все то же самое, что с Северцевым, — рядом возник Верхоланцев. — А ты, итальянский мачо, сыграешь нам на балалайке, — произнёс он с издёвкой, обращаясь ко мне. — Ну чего уставился? Тебе, Верстовский, не итальянских мафиози играть, а быдло с сохой. Соберись.
Тоже мне Отелло хренов. Будто я давал повод. Специально затащу Милану в постель, чтобы стареющему индюку было, за что меня ревновать.
Милана вышла из служебного помещения, села за мой столик. Закурив тонкую сигарету, хорошо поставленным голосом спросила:
— Франко, когда ты, наконец, оставишь нас в покое?
— Никогда, — ответил я. — Малышка, что ты нашла в этом ублюдке?
— Не смей говорить о нем так! Ты его мизинца не стоишь! Он лучше тебя во всем. Талантливый пианист и честный, порядочный человек!
— Я тоже талантливый, — я усмехнулся. — Никто в Чикаго, может быть, во всех Штатах, не умеет так артистично вскрывать сейфы. И раньше тебя устраивала моя нечестность. Я грабил банки только ради тебя. И мог в любой момент завязать. Мне ведь многого не нужно. Ты знаешь. Но тебе нравилось находить утром букет свежих орхидей и вазочку со свежей клубникой. Даже зимой. Ты сможешь обойтись без этого? — спросил я насмешливо, откидываясь на спинку кресла. — А также без финтифлюшек с бриллиантами, изумрудами, рубинами, шикарного Кадиллака и дорогого белья?
— Обойдусь, — спокойно сказала Милана. — Франко, я больше не люблю тебя. Ты должен это понять. Я не кукла, не вещь, которой ты можешь безраздельно владеть. У меня есть чувства, душа, наконец. Ты должен с этим считаться.
— У меня тоже есть чувства и душа, — я взял Милану за руку, стал нежно целовать тонкие, нервные пальцы, что не предусматривалось в сценарии. — Люблю тебя так, как никто никогда не будет любить.
Милана чуть заметно растерялась от моей отсебятины, но быстро нашлась. В глазах зажёгся неподдельный интерес.
— Если ты меня по-прежнему любишь, то отпустишь, — сказала она по сценарию.
— Никогда в жизни! Я его пристрелю.
— Даже, если ты его убьёшь, не сможешь вернуть меня! — произнесла Милана свой текст. — И закончишь свою жизнь на электрическом стуле!