Тем временем лето 1917 года стремительно катилось к осени, а масштабы дезертирства в Русской армии приняли угрожающие размеры. Однако одним лишь дезертирством бедствия не ограничились. Самовольные суды над офицерами сделались делом обычным. Нет, я не принимал участие в убийствах старших чинов. Вольноопределяющиеся оказались в особенном положении. Не имея офицерского чина, я всё-таки продолжал оставаться дворянином, а потому являлся существом для солдат чуждым. В то же время и офицеры нам, вольноопределяющимся, не вполне доверяли, каждую минуту ожидая именно дезертирства. Оставался ли при таких обстоятельствах смысл к дальнейшему пребыванию в армии?
Существовала и третья возможность. Плохая организация взаимодействия армейских и тыловых частей, никудышное планирование, отсутствие регулярного снабжения самым необходимым – вот обстоятельства, увеличивавшие возможности прорыва австро-германских частей. Риск оказаться в плену – вот что пугало меня больше, чем перспектива стать участником неправого суда над офицерами или самому сделаться жертвой солдатского комитета.
Бежать из разваливающейся армии, спасаться от натиска германца – иного выхода я не видел. Завшивленный, ослабленный тифом и постоянными голодовками, я отчасти утратил способность рассуждать здраво. Да, наши офицеры довольно часто произносили слово «дезертир». В нормальной армии за этим словом всегда и неминуемо следовал щелчок винтовочного выстрела. Без долгих разбирательств. Без суда. Но полк, в который я вернулся после длительного излечения, мой полк, с которым я прошел Литву, Пруссию, Польшу, Украину, сам по себе уже походил на разлагающийся труп. Итак, вопрос об оставлении полка был для меня решён.
Обдумывая свою дальнейшую судьбу, я всё больше склонялся к решению: в Тверь более не возвращаться. В моей истомлённой тифозным жаром голове всё чаще возникала бредовая на первый взгляд мысль отправиться в Петроград. Может быть, мне, спасённому провидением от тяжёлой раны и смерти в тифу, повезёт ещё раз, и в городе с миллионным населением я чудесным образом разыщу Ларису. О потерянных родителях я тоже думал, но и в этом случае Петроград мне виделся наиболее перспективным местом для поисков.
* * *
– Иван! Ванька! Что с тобой? Очнись!
Кто-то тряс меня за плечи, больно тискал мои истерзанные кандалами запястья, тёр ладони, шлёпал по щекам.
– Ты не горячий. Холодный. Тощий, но живой. Очнись же, Ванька!
– Ах, оставьте. Руки! Больно!
– Да ты цел ли? Не ранен?
– Ранен? Было дело. Но давно. Отступали из Польши. Шальная пуля навылет. А потом тиф.
– Оставь! По второму разу станешь рассказывать?
– Кто вы, сударь?
– Да ты в своём ли уме? Может быть, всё же тиф вернулся?
– Ах, я забыл, Юрий! Это ты. Иногда я словно забываюсь сном.
– Ты наладился вспоминать Петроград. Думаю, ты сумел добраться туда. А помнишь ли, брат, нашу Тверь? Вот славный городишко! Я как отбыл с воинским эшелоном в пятнадцатом году, так больше её и не видел. Вот только…
– Да, я помню. Ты писал мне. Тогда мы ещё переписывались…
– …Узнаю ли я Тверь, если доведётся вернуться? Говорят: разруха. Впрочем, как и везде. Вот и ты, брат, больше похож на Робинзона, чем на человека. Помнишь ли ты нашу жизнь в Твери? Удалось ли побывать там после дезертирства?
– Как ты сказал? Дезертирства?
– Обиделся? Но ведь ты сам так трактуешь своё поведение. Оставь же церемонии. Рассказывай дальше.
* * *
Тверь – небольшой городок, незначительный. Бывало, мы с Юркой Бергером пересекали его на велосипедах, запросто, играючи, за незамысловатым мальчишеским разговором.
Тверь расположена на дороге, соединяющей две столицы. Но куда ей до Москвы и уж тем более до Петрограда! Впрочем, в те времена Петроград ещё не являл собой нынешний, безлюдный с зарастающими бурьян-травой трамвайными путями город, со жмущимися к стенам домов редкими прохожими, с запахом мочи, фонтанирующим из подворотен.
Иные простаки – что же делать, «простак» моё любимое слово! – называют Тверь маленьким Петербургом. Петербургом, не Петроградом, я подчёркиваю это! Регулярная планировка улиц, архитектурный стиль губернских учреждений и домовладений видных горожан – всё, как в прежнем Петербурге.
Но Тверь сродни и Москве: своим степенным, патриархальным укладом, своими окраинными садами, размеренным спокойствием жизни, своей рекой, которая вовсе не похожа на ту Волгу, что сливается в Окой, или омывает лесистые острова в виду торгового города Самары.
Удалённая от Орды, в незапамятные времена Тверь вполне могла бы стать столицей Русского государства, но провидение приготовило ей судьбу города из тех, что в произведениях русских классиков именуются «губернский город N». Но не только в этом судьба Твери. Тверь стала нашей родиной: Юрки, Владислава, Ларисы, моей. Летние вечера на террасе загородного дома хлебосольной семьи Кирилла Кузьмича Боршевитинова. Сколько же народу садилось за стол к ужину? Обычно никак не менее двадцати человек самого разночинного звания, обоих полов в возрасте от 12 до 80 лет. После ужина музицировали. Кто-то баловался карточной игрой и портвейном. В те времена торговые суда, поднимаясь вверх по Волге, доставляли на пристани Твери первоклассный, подлинный Porto. Помню на ящиках большие сиреневые, украшенные затейливыми виньетками и купидонами штампы с надписью: «Porto de partida Lisboa».
Какова-то нынче Тверь? Узнаю ли я её? Нет нужды гадать, потому что наверняка не узнаю, потому что не доживу до встречи. Родную Тверь, как и многие веси Руси, подкосила, подмяла Великая война.
Но запахи цветущих садов и реки, гудки пароходов и шелест велосипедных покрышек я помнил каждую минуту. В окопах и за штабной работой, в опасных вылазках на нейтральной полосе и в пропахших карболкой госпиталях я помнил звоны Тверских колоколен и шелест бального платья Ларисы. Да-да, в Твери давали балы, но мы на тот момент вполне гражданские шпаки жались по углам, не решаясь соперничать с форсистыми юнкерами. А те кружили наших барышень…
* * *
– Ты помнишь Ларису?
Мой вопрос показался ему неожиданным или волнующим – я не смог понять. Но он завозился, задвигался и ушёл от ответа самым мастерским способом:
– Прости… я вдруг вспомнил… У меня есть хлеб! Немного, но он намазан настоящим сливочным маслом. Вот!
В темноте непосредственно перед моим лицом возникло светлое пятно. И я почувствовал аромат настоящего сливочного масла. Неподдельный, мощный, зовущий, он заглушил все доминирующие в подвале запахи: кирзы, грязных портянок, мочи, гнилостный дух старой соломы, несвежий дух давно немытых тел, плесени, сырости – всю гамму окопно-фронтовых ароматов. Поперхнувшись сливочно-масляным ароматом, я закашлялся.
– Прости. Я привык к окопной вони, к пороху и кровище, а от масла отвык. – Юрка, как обычно угадывал мои мысли. – Ешь же!
Я взял в руки свёрток. Нечто было завёрнуто в чистую салфетку. Настоящую льняную салфетку. А под салфеткой – пергамент.
– Ну же! Бери! – торопил Юрий. – Разворачивай!
Я развернул.
Что-то зашелестело, и пахнущая порохом рука поднесла к моему носу кусок настоящей, щедро смазанной маслом сдобы. Мой рот наполнился слюной, а глаза слезами.
– Ты специально принёс это мне? – задыхаясь спросил я.
– Узнаю друга Ваню. Ты всё так же романтичен. Ну скажи на милость, дружочек, как я мог знать, что ты сидишь в подвале Псковского Чека?
– Не мог. Значит, ты здесь случайно. Но какими же, чёрт тебя возьми, судьбами?
– Шёл мимо. Краем уха услышал о вчерашнем расстреле балаховцев. Сорока на хвосте принесла, дескать, в подвале ещё кто-то остался. Вот я и зашёл.
– Но я…
– Я знаю, ты стал красным.
– Твой тон означает, что ты на стороне монархистов. Что ж, это вполне предсказуемо.
– «Всё смешалось в Датском королевстве»! Родовые дворяне дерутся за красных, а разночинцы на белой стороне!