Сильно вспотев во сне, а вам надо брать в расчет мою комплекцию, и проснувшись в мокрых простынях, гонимый отвращением, я вышел на кухню и съел два бизе. Доедая второе пирожное, я сморщился от одной из головных болей: в рассудке ядовито щелкнуло и вслед затем медленно загудело, словно шепот спущенной с запоров разворачивающейся часовой пружины - в голове сработал один из тех автоматических режимов настройки, которые позволяют перегруппировав события получить цельную картину, которая появлялась до того только фрагментально. Податливая память по мановению выщелкивала недавние сцены: встреча в редакции; сомнамбулистический репортаж, и я уже знал, чем связаны оба, на первый взгляд, несопоставимые акты, столь мультивариативной театральной постановки. Связующим звеном был Илья Каббалин, но как же проигрывала его июньская телевизионная эманация, тому, чем был Илья полгода назад. Правда, сегодня его знали иначе - Михаил Шевцов, и его тело потеряло довольно обаятельную харизму сумасброда, покрывшись нарочитым слоем бытового убийства.
Умерщвленный якобы женой, затрапезного вида человек, в подмышках которого ветвились буйные поросли нательной растительности, некто, до которого всем нам нет дела, Михаил Шевцов, был не кто иной, как знакомый сумасброд Илья Каббалин, но какая разительная метаморфоза произошла с ним за шесть месяцев после нашей встречи в редакции (тогда еще на Герцена).
Hаскоро перекусив, я отправился на Сокол, поймав запоздалое, желтобокое такси, словно глубинная рыба вынырнувшее из поздней ночи с тускло светящимся зеленым фонариком во лбу. Папку отыскал с трудом, вывалив на пол кипу рекламных плакатов и корректур, мои /`%$/`(ob(o смахивали на ночной вояж квартирных воров одержимых поиском припрятанных сокровищ, во время отсутствия квартирантов.
Содержимое папки рассыпалось на столе в молочной лужице света, пролившейся из под абажура настольной лампы оттенка вызревающего танжерина, впервые нашедшей применение, обычно как символ меряющей время на свой одинокий лад на столе у окна. Кособокие литеры хаотично брызнули в скач, запрыгали, а затем побежали перед моими глазами уже упорядоченно, с левой стороны на правую, страница соскальзывала на страницу. Передо мной раскрылся дневник (имитация дневника?) Михаила Шевцова, подкупающий частыми абстракциями в построении, отсутствием датировок, отступлениями лирическими, в общем, это был экзистенциальный дневник человека, через час, в котором, я стал угадывать родственную душу (возможно я был под мухой), даже прощая откровенную в некоторых местах неграмотность и многочисленные опечатки. Судя по всему Шевцов, или Каббалин, как он себя именовал при нашей очной встрече, был человек незаурядный, даже мистический, но отдающей искусству сложения строк слишком мало значения и времени, от чего его текст напоминал работу литератора проходящего только путь становления, часто встречались заимствования и довольно прозрачные, некоторые места были откровенно слабы, но в целом рукопись меня захватила и может быть тому виной моя "болезнь". Во всяком случае, мозгу требовалась пища, и рукопись вполне для этого сгодилась, иначе он принялся б пожирать самого меня, а учинять себе пристальный разбор мне как раз было не в руку.
"Пушкин в мою сознательную жизнь вошел сразу же, как только она посмела оформиться. В комнате, где я просыпался и засыпал, где я проводил время в играх и детской ереси зримо присутствовал Александр Сергеевич. Сохраняя подобающую ему стройность рядов, (которую придали Александру Сергеевичу мои родители) он поднимался под высокий потолок комнаты, завершаясь на уровне карниза держащего темно-зеленые занавеси. Пушкин восходил к потолку томами крупными, (будучи мальчиком я не мог удержать нижние - тяжелые тома дольше двух минут над каштановой полиролью письменного стола), и томами совсем легкими - верхними, состоящими в основном из произведений многообразных пушкинистов, (нередко среди названий попадалось нечто в стиле "мифов и легенд"), предназначенными для чтения в дороге, к которым во все время моего детства я так и не притронулся, не доставая до них даже после умопомрачительной пирамиды, что комбинировал из письменного стола, кухонного табурета и маленького стульчика, на котором сиживал в детстве. К дню своего восемнадцатилетия, войдя в онегинскую пору, я уже тихо и мрачно ненавидел великого поэта.
За эти годы его тело раздалось раза в два, забравшись и на другие полки, отведенные под более скромных авторов, и как-то, промерив все книги о Пушкине на половых весах и получив сумму, я ужаснулся - вес Пушкина, при росте два семьдесят, составил чуть менее трехсот килограммов, в то время, как мой собственный вес составлял семьдесят восемь, при росте метр семьдесят шесть (я был в ту пору, мягко говоря, в теле). Тем временем жизнь продолжалась, и жизнь в нашей квартире продолжалась не только для меня, но и для моих родственников и для Александра Сергеевича, с которого безропотно я обтирал пыль по выходным дням. Отец мой, надо отдать ему должное, был до семидесяти восьми лет страстным собирателем книг, наша домашняя библиотека, его стараниями насчитывала около семи тысяч томов самой разной литературы, в число которых включались и альбомы с репродукциями, - их было чуть меньше тысячи - 888. Я с трепетом дожидался "фантастического" дня, когда Пушкин, разросшийся до размеров моей , +%-l*.) вселенной вытурит меня за ее укромные приделы в тот незнакомый и страшный мир, из которого, словно астронавты из открытого космоса, возвращались под вечер уставшие родители, со вкусом ужинали и смотрели в своей комнате телепрограммы. Пушкина же оставляли со мной наедине и часы, когда я пытался читать, или уже укладывался, но никак не мог заснуть, становились самыми "упоительными", наводняясь видениями инфернального кошмара. Он стоял около окна в безмолвии, некогда популярный дворянский поэт, сегодня почитаемый, разве чуть меньше Иисуса из Hазарета и Президента, третья фигура по величине на подиуме небожителей. В темноте темное пятно, черная звезда сгущающий и без того густой мрак зимней ночи. Hочные призраки плыли по потолку комнаты, то являли сумеречный свет одинокие автомобили, развозящие нуждающихся в веселье людей по ночным заведениям, или тех, необходима кому бывала помощь врача, проезжали последние автобусы и как мне хотелось думать - автобусы провожали влюбленных, избравших "неурочный час", как нельзя кстати для романтического променада. Пушкин тогда озарялся, играя семизначной причудливой гаммой проявляющейся в раздвижных стеклах книжных ярусов частей его плоти, в моем случаи, состоящей прочь из бумаги. Он волновал меня, манил, соблазнял, но я страшился трогать его томные члены, будучи хорошо осведомлен о пагубных, противоестественных связях и их подмоченном социальном статусе. Здесь шептались тяжеловесные, дореволюционные библиографии; два полных собраний сочинений; тридцать восемь изданий "Онегина", работы современных маститых пушкинистов, и пушкинистов разномастных, так будучи в зрелом возрасте, я обнаружил работу маргинально выбившуюся от общего императива пушкинизма. Как сейчас помню его имя и двухтомник о шестисот страниц в каждом: Тер Оганесян "Личная жизнь Александра Пушкина", в том внушительном издании с остервенелой скрупулезностью и безумными совершенно родовыми сочленениями были представлены подробно (рисунки прилагались, водились и неприличные) все барышни с которыми великий поэт когда либо водил шашни, пусть невиннее светского флирта; их многочисленные предшественники и потомки сносящие семена поэта. Так по Тер Оганесяну, кровь Анны Ахматовой на 2% оказалась разбавленной кровью Пушкина".