Через несколько минут мы сидели вдвоём, друг напротив друга, за небольшим уединенным столиком по-рижски уютного кафе, у окна с видом на не менее известную площадь… «Расскажите о себе», – глядя на меня со своей обворожительной улыбкой, произнесла Мария, пока мы ждали официанта. Я облегченно вздохнул… Что я мог рассказать о себе, мальчишке, когда моя настоящая жизнь только начиналась? Я чувствовал, как во мне поднимается волна недвусмысленного интереса к этой красивой женщине, явно старше меня и, разумеется, опытнее во всех отношениях. И все-таки мне стало легче, уже потому, что я мог говорить о вещах для меня привычных и представлявших бесспорный интерес. Но прежде чем рассказывать о себе, я счёл нужным поведать Марии о том, какой эффект произвела на меня её потрясающая игра, и, не убоявшись некоторого пафоса, рассказал ей о том, какие сложные чувства пробудились во мне и как это подействовало на меня после… Я упомянул о своей меланхолии и чувстве подавленности, опустошающей меня… Я видел и чувствовал, что Мария слушает меня с искренним и неподдельным интересом, не пытаясь прервать, и это придавало мне уверенности. Глаза её, сверкая огоньками нетерпения, неотрывно смотрели на меня. Так на меня не смотрела ещё ни одна женщина. Не боясь выглядеть смешным, я продолжал изливать перед ней душу и то, что накипело в ней в эти последние дни…
Аве, Мария (двадцать лет спустя)
1990 год. Середина жаркого июля. Около 3 часов дня. Лесной дорогой я еду на своём «Москвиче» в глухую псковскую деревню Бараново… Там ждёт меня одна женщина моего возраста. Она – питерская художница, притом, очень талантливая. Она вдова и у неё громкая фамилия моего любимого поэта Серебряного века. Что меня связывает с ней? Это стоит отдельного рассказа…
Мы познакомились с Натальей в Питере год назад, в общем для нас питерском Союзе Художников, на большом и шумном перевыборном собрании, проходившем в большом зале Петербургской консерватории. В перерыве я увидел женщину, свою коллегу, полчаса назад смело выступившую на трибуне перед огромной, кипящей выборными страстями, бурной аудиторией членов Союза всех секций… С трудом сдерживая волнение, она пробовала пристыдить некоторых не в меру ретивых ораторов, увлёкшихся перемыванием грязного белья и публичным выяснением отношений. «Смелая женщина! Как она их!» – подумалось мне, сидевшему очень далеко от сцены. В перерыве я увидел ее прислонившейся к одной из колонн огромного вестибюля. Она стояла одинокая, погружённая в свои мысли и, казалось, отгородившаяся от шумного и пестрого сообщества наших коллег-художников. Я подошёл к ней и поблагодарил за смелость её краткого, но отрезвившего всех выступления. По её реакции на мои слова, я понял, что ей польстило моё неравнодушное внимание и одобрение её позиции. Так состоялось наше знакомство с Натальей, эффектной женщиной, ярким художником-прикладником с непростым характером и со своей жизненной позицией. Должен сказать, что мне всегда нравились такие женщины, такого человеческого типа: волевые и женственные, независимые и искренно-доверчивые, преданные своему делу… Наталья была из их числа. Но был в ней и особый шарм, некая изюминка, сразившая меня. Склонность к задумчивости, бесшабашная смелость, скрытый темперамент и своеобразная тонкость восприятия. Я почувствовал всем своим существом, что я должен быть с этой женщиной. Что это моя женщина! Наш роман развивался ошеломительно быстро и бурно – и это в 40 лет! Мне было легко с ней: мы разговаривали, мыслили и чувствовали на одном языке.
Года за 4 до нашей встречи я купил себе избу весьма далеко от шумного и порядком надоедавшего Питера, в небольшой псковской деревне, расположенной в границах Пушкинского заповедника… Намотавшись до этого продолжительное время по городам и весям великой советской державы, я устал душевно и решил уединиться. Прошло почти 27 лет, как я окончил Академию, позади было много всего, от чего хотелось убежать, спрятаться, зарыться в себя. Я проводил в моем деревенском убежище много времени в году, занимаясь творчеством и погружаясь в спасительные размышления. Нигде мне так хорошо не думалось и не работалось, как в моей ставшей родной деревеньке. Неподалеку, в соседней деревне, я помог купить и Наталье вполне приличный дом-избу, где она могла проводить время одна или со своими несовершеннолетними детьми. Живя рядом, мы часто виделись, регулярно ездили к Пушкину, бывали в окрестных деревнях и городках. Наезжали и в соседнюю Латвию…
Однажды, устав от сидения на месте, я предложил Наталье рвануть в Ригу на моем «Москвиче». Ей понравилась эта идея, и мы решили сразу осуществить наш план…
Уже час мы тряско едем по разухабистой грунтовке в Красногородск и далее к латвийской границе. Вот эта сакральная вьющаяся пышным сосновым лесом дорога, где мы были мучительно счастливы! Ильинское… Сафоново… Незаметный для чужих глаз поворот на большую, окружённую лесом поляну, где год назад мы провели ночь любви в моем авто… Дорога моей зрелой любви… Дорога безудержной, отпущенной на волю, отрицающей все страсти. Кто прошёл её в своей жизни, тот меня поймёт… В Красном мы ночевали в агрошколе-детском доме, у моего друга-директора этого старейшего детского дома Псковщины, собравшего сирот со всех районов обширной области. Уважив нашу просьбу и войдя в наше «безвыходное» положение, нас поместили в пустующем помещении медпункта, в изоляторе для тяжелобольных (мы и были больны!), где пары сдвоенных коек вполне хватило для нашего прогрессирующего любовного рецидива…
Странная встреча произошла по нашем пробуждении, больно врезавшаяся мне в память… Пробудившись и наскоро перекусив, мы было собрались продолжить путь, как вдруг моё внимание привлекла грустная детская мордашка, прильнувшая к толстому стеклу, отделяющему наш «изолятор» от небольшой палаты… Ребёнок лет семи смотрел на нас такими печальными глазами, что нам стало не по себе, если не сказать стыдно… Кто ты, мальчонка, и что ты делаешь здесь? Вероятно, эти вопросы звучали нелепо в данной ситуации: было ясно, что ребёнок находился здесь в полной изоляции, будучи болен какой-то заразной болезнью. Как потом мы выяснили у моего друга, директора детдома, мальчик, его звали Виталик, как моего сына, был помещён в изолятор, потому что болел чесоткой. Он сирота при живой матери, которая живёт далеко и давно не навещает сына… Это взорвало меня, я попросил директора дать мне адрес его матери и обещал, что обязательно напишу ей письмо, где выскажу все, что накипело у меня на душе (позднее я действительно написал ей это письмо). С грустью в душе, усиленной чувством стыда за подаренную нам радость, мы покидали с Натальей это печальное место, этот приют обделённых родительской любовью, несчастных детей-сирот…
Лямоны, заброшенная тогда усадьба Пещурова, дяди канцлера Горчакова, лицейского товарища Пушкина (куда, кстати, нелегально приезжал наш поэт, находясь в ссылке в Михайловском). Остатки старинного дворянского парка… Грустные следы неведомой нам жизни предводителя дворянства Опочецкого уезда, влиятельного и авторитетного помещика Пушкинского времени… Неужели и после нас останутся такие же руины, и моё Букино со временем превратится в пепелище? К счастью, в наше время усадьбу Лямоны спасли силами местных энтузиастов, а моя убогая деревенька пока ещё держится на плаву… Шустрая, скользящая, прячущаяся в густых кустах река Льзя, граница с Латгалией… Пересекая её в эти жаркие дни июля 1990 года, мы ещё не знали, что через месяц с небольшим она будет навсегда закрыта для нас в этом романтичном месте пропуска, которую не раз мы пересекали прежде.... Прежде… Какое, если вдуматься, страшное слово, намекающее на преходящесть всего земного, на краткость всего, что отпущено человеку в этом изменяющемся мире… Глядя на чёрную, лениво истекающую воду этой почти незаметной речушки, мы думали с Натальей об одном и том же: о мимолетности собственной жизни, обставленной фатальными ловушками неумолимого рока – нам ли было не знать об этом…