Станислава Могилева
Переформулируй. Книга стихов
К формулировке женского голоса: зов разоблачения
Чтение стихов Станиславы Могилевой производит энигматический эффект кружения, вращения, обращения вокруг… Поэтическая интенсивность этих текстов проявляется в момент исчезновения структурной оформленности, когда их внутренние дискурсивные карусели не оставляют шанса на то, чтобы сконцентрировать внимание на чем-либо, кроме самого движения. Эта поэзия исполнена виражами: зацикленными петлями1 интонаций, параллельными синтаксическими конструкциями, лексическими повторами, ритуальными рефренами (заклинательными, молитвенными и наравне с этим – компьютерно-механическими), перечислениями и другими формами головокружительной сериальности, отчасти сравнимой с навязчивым невротическим повторением.
Сразу замечу, что здесь не идет речи о концептуалистской установке на разрушение стереотипности и клишированности властного дискурса через аннигилирующий повтор. Однако определенное сходство с практикой поэтов-концептуалистов в этих стихах все же возможно обнаружить – оно состоит в способности расчищать жизненное пространство (и пространство высказывания) от загромоздивших его социальных алгоритмов и бытовых идеологем. Теперь дискурс власти относится не к языку пропаганды и закона, а к языку системы как таковой, языку тренда и контента в его безостановочной конвенционализации и ускоренном перепроизводстве (внимание на название книги). Действительная власть последних воплощена в реалиях, в которых мы, непрерывно подключенные к сети, существуем сегодня.
Например, в стихах Могилевой то предельно эмоционально, то шутливо-иронически отображаются такие императивные процессы, как коммуникационное вымогательство (отсюда обилие повелительного наклонения, глаголов речи, обращений, прямых отсылок к устно-письменному общению в многочисленных чатах), информационная атака (апелляция к постам, рекламе, блогам, музыкальному эфиру, фильмам и т. д.), а также – требование подробной трансляции повседневности (в тесном переплетении внешней и внутренней рутины), высокоскоростной (само)рефлексии, публично артикулированной сексуальности и т. д. Безусловно, эти запросы современности в основном работают в фоновом режиме, а в некоторых текстах явные маркеры быстрых коммуникаций и виртуальной среды и вовсе отсутствуют. Однако я все же отмечу ключевое основание для рассмотрения поэзии Могилевой в этом срезе – ее усиленная адресность, проявленная в повышенном включении направленных на адресата лексики и стратегий. Сам механизм адресации можно понимать достаточно широко – как отношение, конструирующее множество приписываемых тексту миров и контекстов2 (то есть как открытую для читателей потенциальность различных интерпретаций). И в этом смысле стихи, вошедшие в сборник «Переформулируй», производят максимальное множество ультраскоростных модальностей, характеризующих связи с отчетливо современной действительностью – во всей ее эклектике, невротической динамике, самоподрывной критике, рыночной перенасыщенности и т. д. Избыточные актуальные запросы микшируются и отправляются в произвольной связке. Например, такое требование, как непрерывно артикулируемый анализ собственных ощущений парадоксальным образом перепоручается внешнему собеседнику:
чувствую, но не понимаю
не могу отрефлексировать и вербализовать ощущение
объясни, пожалуйста
помоги мне назвать: что я чувствую?
Или можно указать на эффект погруженности в социальные сети, где невозможна никакая причинно-следственная связь, включая аффективную (раздражитель–реакция), но где существует только имманентная операциональность, безразлично соединяющая своих пользователей посредством бесконечной комбинаторики. Так, желание подражать сменяется на копирование контента (в данном случае не без юмора): не «я тоже хочу», а «я тоже пишу». Этот копипаст – скорее, копипаст самого жеста откровенного до смешной странности высказывания, потому что «пишу», а не «копирую»:
я хочу накачать мышцы влагалища
пишет одна девочка в своём тг-канале
И все-таки было бы неправильно полагать, что такие (само)повторы никак не мотивированы с точки зрения субъекта – другим желанием, или желанием Другого. А. Кожев в своих семинарах говорил, что желание является человеческим лишь в том случае, когда оно направлено не на природный налично-данный объект, а на другое желание. То есть субъект желает с точки зрения Другого, а его собственное желание характеризуется бесконечной непрерывной отсрочкой3. Эта отсрочка может проявляться в рутинном повторении элементов речи, а также в копировании контента и информационном самообращении, о которых шла речь выше.
ты говоришь: мы хотим исчезать но не знаем куда
ты говоришь скажи: не куда а откуда
ты говоришь скажи скажи: мы хотим исчезать пока мы не исчезнем
скажи: продолжать исчезать исчезать пока все до конца не исчезнем
ты говоришь: пока всё не исчезнет и вся не исчезнет
Бодрийяр называет это явление «коловращениями репрезентации»4. Они представляет собой нечто вроде погони за собой «настоящим» (в высказывании Кожева ключевое слово – «человеческое» [желание], то есть настоящее, подлинное, ущемленное собственными множественными означающими). Это стремление настичь оригинальную модель себя же самого и, по факту, «настоящую» смерть (в том числе символическую, подстерегающую систему), украденную у «доживающего» субъекта социальностью, чей процесс постоянного самоумножения сравним с разрастанием раковых клеток. «Невыкупленная вещь убегает от вас во времени, она никогда и не была вашей»5. Вещь неуловима в своем вечном растворении – в повторяющихся следах, по которым мы стремимся догнать их действительную причину (что будет с нашими стикерпаками, когда мы, наконец, сгинем).
Вероятно, о такой же человеческой «вещи» – «вещичке» – идет речь в стихотворении «шестнадцать». То есть любить кого-то для поэтического субъекта Могилевой – значит желать посредством него/нее (или вместе с ним/ней) разорвать зацикленную петлю и настичь себя настоящую и свою настоящую смерть6. Неслучайно в этом тексте модифицируется речь женщины, высказывающей желание зачать новую жизнь (и вместе с тем признать бренность собственной) возлюбленному: «хочу от тебя ребенка», «давай заведем ребенка», «сделай мне ребенка» и т. д. «Ребенок» трансформируется в «вещичку» (димунитив из разговорного употребления7), будто бы, на первый взгляд, на что-то неважное, с оглядкой на потребительскую ориентированность современного дискурса. С другой же стороны, в этой трансформации с исключенной патетикой открывается возможность для разговора о собственной смертной сущности. В воображаемой теореме, доказывающей человеческую подлинность, телесную материальность и необратимость, константы способности родить и умереть взаимозаменяемы. Конечно, здесь говорится о конкретно женской человеческой подлинности, стихи Могилевой интенсивно гендерно маркированы, хотя и сама форма выражения этого иронически обыгрывается – как уже было замечено, Могилева критически работает с дискурсивными трендами. Так, в тексте с использованием гендергэпов, гендергэп помещается в слове «женщин_а», в котором в принципе невозможно нулевое окончание, указывающее на мужской род.