И произошло все потому, что убили в тот день Ларису Груздеву. Вернее, убили ее накануне, а нам только сообщили в этот день, и эксперт так и сказал:
– Смерть наступила часов восемнадцать-двадцать назад, то есть еще вчера вечером…
Когда мы вошли в комнату, то через плечо Жеглова я увидел лежащее на полу женское тело, и лежало оно неестественно прямо, вытянувшись, ногами к двери, а головы мне было не видать, голова, как в детских прятках, была под столом, и одной рукой убитая держалась за ножку стула.
Глухо охнула у меня над ухом, зашлась криком девушка – сестра убитой. «Надя», – сказала она, протягивая Жеглову ладошку пять минут назад, когда мы поднялись уже по лестнице, чтобы вскрыть дверь, из-за которой со вчерашнего дня никто не откликался. Надя оттолкнула меня, рванулась в комнату, но Жеглов уже схватил ее за руку:
– Нечего, нечего вам там делать сейчас! – И, даже не обернувшись, крикнул: – Гриша, побудь с женщиной на кухне!..
А та враз обессилела, обмякла и без сопротивления дала фотографу отвести себя на кухню; ослабевшие ноги не держали ее, и она слепо, не глядя, осела на стул, и крик ее стих, и только булькающие судорожные рыдания раздавались сейчас в пустой и безмолвной квартире.
Из ее объяснений на лестнице я понял, что Надя живет с матерью, а здесь квартира ее сестры Ларисы и они договорились созвониться; она звонила ей вчера весь вечер, никто не снимал трубку, и сегодня никто не отвечал, и она стала сильно беспокоиться, поэтому приехала сюда и с улицы увидела, что на кухне горит свет – а с чего ему днем гореть?..
Дверь вскрыли, вошли в прихожую, тесную, невразворот, и с порога я увидел голые молочно-белые ноги, вытянувшиеся поперек комнаты к дверям. Задрался шелковый голубой халатик, и мне было невыносимо стыдно смотреть на эти закоченевшие стройные ноги, словно убийца заставил меня невольно или вольно принять участие в каком-то недостойном действе, в противоестественном бессовестном разглядывании чужой, бессильной и беззащитной женской наготы посторонними мужиками, которым бы этого вовек не видеть, кабы убийца своим злодейством уже не совершил того ужасного, перед чем становятся бессмысленными и ненужными все существующие человеческие запреты, делающие людей в совокупности обществом, а не стадом диких животных.
Жеглов вошел в комнату, он на мгновение остановился около распростертого на полу тела, будто задумался о чем-то, затем гибко, легко опустился на колени, заглянув под стол, и со стороны казалось, что он согласился поиграть в эти ужасные прятки и скажет сейчас: «Вылезай, мы тебя увидели», но Жеглов повернулся к нам и сказал эксперту:
– Пулевое ранение в голову. Приступайте, а мы пока оглядимся… Тараскин, понятых, быстро. А потом по всем соседям подряд – кто чего знает…
Мне казалось невозможным что-то делать в этой комнате – ходить здесь, осматривать обстановку, записывать и фотографировать, – пока убитая лежит обнаженной, и я наклонился, чтобы одернуть на ней халат, но Жеглов, стоявший, казалось, ко мне спиной, вдруг резко бросил, ни к кому в отдельности не обращаясь, но я сразу понял, что он кричит это именно мне:
– Ничего руками не трогать! Не прикасаться ни к чему руками…
Я выпрямился, пожал плечами и, чтобы скрыть смущение, уставился на стол, накрытый к чаепитию. На чашке с чаем, чуть начатой, остался еле видный след губной помады, и вдруг резкой волной ощутил я неодолимый приступ тошноты. Я быстро вышел на кухню и стал пить холодную воду, подставив рот прямо под струю из крана; вода брызгала в лицо, и тошнота ослабла, потом совсем прошла, осталось лишь небольшое головокружение и невыносимое чувство неловкости и вины. Я понимал, что приступ вызвал у меня вид мертвого тела, и сам в душе подивился этому: за долгие свои военные годы я повидал такого, что давно должно было приглушить чувствительность, тем более что особенно чувствительным я вроде и сроду не был. Но фронтовая смерть имела какой-то совсем другой облик. Это была смерть военных людей, ставшая за месяцы и годы по-своему привычной, несмотря на всегдашнюю неожиданность. Не задумываясь над этим особенно глубоко, я ощущал печальную, трагическую закономерность войны – гибель многих людей. А здесь смерть была ужасной неправильностью, фактом, грубо вопиющим против закономерности мирной жизни; само по себе было в моих глазах парадоксом то, что, пережив такую бесконечную, такую смертоубийственную, кровопролитную войну, молодой, цветущий человек был вычеркнут из жизни самоуправным решением какого-то негодяя…
На кухне громко звучало радио – черная тарелка репродуктора тонко позванивала, резонируя с высоким голосом Нины Пантелеевой, старательно вытягивавшей верха «Тальяночки». Надя, прижимая платок к опухшему от слез лицу, протянула руку, чтобы повернуть регулятор репродуктора. Неожиданно для себя я взял девушку за руку:
– Не надо, оставьте, Наденька, пусть все будет… это… как было…
В кухню заглянул Жеглов:
– Надюша, мне надо вас расспросить кой о чем…
Девушка покорно кивнула.
– Чем занималась ваша сестра?
Надя судорожно вздохнула, она изо всех сил старалась не плакать, но из глаз ее снова полились слезы.
– Ларочка была очень талантливая… Она стать актрисой мечтала… Ей после школы поступить в театральное училище не удалось, это знаете как трудно… Но она занималась все время, брала уроки…
– И не работала?
– Нет, работала. Она устроилась в драмтеатр костюмершей, у нее ведь вкус прекрасный… Ну и училась каждую свободную минуту… Все роли наизусть знала…
Я вспомнил трофейный фильм, который недавно видел: зловредная зазнавшаяся актриса, пользуясь своим влиянием, не допускает талантливую соперницу на сцену. Но перекапризничала однажды и не пришла в театр; режиссер вынужден дать роль девушке, работающей в театре невесть кем – парикмахершей, что ли, – и та блестящей игрой покоряет всех: и труппу, и режиссера, и публику… Цветы, овации, злые слезы поверженной актрисы… Вот и эта бедняга мечтала, наверное, как однажды ее вызовут из костюмерной и попросят сыграть главную роль вместо заболевшей заслуженной артистки.
– А муж ее кто? – спросил Жеглов.
Надя замялась.
– Видите ли… Они с мужем разошлись.
– Да? – вежливо переспросил Жеглов. – Почему?
– Как вам сказать… – пожала плечами Надя. – Женились по любви, три года жили душа в душу… а потом пошло как-то все вкривь и вкось.
– Ага, – кивнул Жеглов. – Так почему все-таки?
– Понимаете, сам он микробиолог, врач… Ну… не нравилось ему Ларочкино увлечение театром… то есть, по правде говоря, даже не совсем это…
– А что?
– Понимаете, театральная жизнь имеет свои законы… свою, ну, специфику, что ли… Спектакли кончаются поздно, часто ужины… цветы…
– Поклонники, – в тон ей сказал Жеглов. – Так, что ли?
– Ну, наверное… – неуверенно согласилась Надя. – Нет, вы не подумайте, ничего серьезного, но Илья Сергеевич не хотел понимать даже самого невинного флирта…
– М-да, ясно… – сказал Жеглов, а я прикинул, что даже легкий флирт мне лично тоже был бы не по душе.
– Ну вот, – продолжала девушка. – Начались ссоры, дошло до развода…
– Они развелись уже? – деловито спросил Жеглов.
– Нет, не успели. Понимаете, Ларочка не очень к этому стремилась, а Илья не настаивал, тем более… – Надя запнулась.
– Что «тем более»? – резко спросил Жеглов. – Вы поймите, Наденька, я ведь не из любопытства вас расспрашиваю. Мне-то лично все ихние дела ни к чему! Я хочу ясную картину иметь, чтобы поймать убийцу, понимаете?
– Понимаю, – растерянно сказала Надя. – Я ничего от вас не скрываю… Видите ли, Илья Сергеевич нашел другую женщину и хотел на ней жениться. А Ларочке это было неприятно, в общем, хотя она его и разлюбила, и разошлись они…
Из комнаты выглянул Иван Пасюк, увидел Жеглова, подошел:
– Глеб Георгиевич, от таку бумаженцию в бухвете найшов, подывытесь. – И протянул Жеглову листок из записной книжки. На листке торопливым почерком авторучкой было написано: «Лара! Почему не отвечаешь? Пора решить наконец наши вопросы. Неужели так некогда или у тебя нет бумаги? Решай, иначе я сам все устрою…» И неразборчивая подпись.