наверное, не нужен…
Он сделал усилие и прогнал от себя воспоминания. Потом, оживившись, он снова начал рассказывать чекистам, приехавшим из Москвы, о жизни Фрейма Грача, об изворотливости его, неуловимости, о презрении к ближнему, все эти удивительные истории, отошедшие в прошлое…»
И я понимаю, Бабель так точно, красочно, смешно и пронзительно рассказал об этом мире, чтобы прикончить его вот этой щемящей нотой: зачем он нужен, этот человек? С такой легкостью выносится суд на этот раз. И в следующий. И во все последующие, когда один человек с легкостью определяет, что этот мир будущему не нужен. А будущее насмешливо воспроизводит его и ему подобных, вплоть до малиновых пиджаков и золотых цепей.
Приговор произносился многократно, в силу собственных понятий и целеполаганий, но не только чекистами, красноармейцами и их вождями, но и учеными, поэтами, художниками. В лучшем случае – загрузили философов на корабль и выслали вон из страны. Приговорили религию – и попов вместе с нею. Не поняли генетиков – и оставили жить и работать только последователей Трофима Лысенко. Отбор жестокий и беспощадный.
Он был таким безоговорочным не только в России, мы ведь помним Савонаролу, который сжигал на костре картины Боттичелли; инквизицию, которая сожгла Джордано Бруно; французских революционеров с их террором и гильотиной. Вот и у нас преобразование начиналось с отрицания – старой живописи, литературы, оперы и балета. Юные горячие головы требовали отдать им Большой театр, чтобы в нем гремела новая индустриальная музыка, и звучали революционные стихи. Они были гениальны, им казалось, что старье им никогда не пригодится! И вот уже Маяковский, походя, небрежно отпнув Пушкина, важно делится своим методом, как сочинять стихи. Он даже больше не Пушкину противопоставляет себя и свой метод, а современнику Есенину, еще сохранившему мелодичность, исповедальность в своей лирике.
Статья Маяковского сама по себе прелестна юношеским апломбом, смешным менторством, и тут же – отрицанием всяческих авторитетов. И я не хочу сейчас вдаваться в ее подробности, потому что на самом деле речь в ней не о поступательности литературного процесса, а об индивидуальности самовыражения: Маяковский не может быть Пушкиным, как и Есенин не может быть Маяковским, они слишком органичны и неповторимы каждый со своим голосом и мироощущением.
Пройдет еще сто лет после этого оголтелого отрицания и самоутверждения, и с корабля истории полетят уже эти революционеры. Постперестроечная эпоха заклеймит певцов революции, вместе с Маяковским из школьных программ будет выброшен Горький, их практически перестанут издавать, о них забудут театры и чтецы. Потом, как бы нехотя, удивляясь тому, что где-то в мире Горького еще ставят, а Маяковскому ученые посвящают монографии, их оставят на полке библиотек. Не сожгут. Ну, так, напомню, после всплеска отрицания в 1920-х тоже наступило отрезвление: Большой театр отстояли, картины из кладовок вывесили по стенам музеев, по всей великой империи раскинулась сеть библиотек, в которых рядом стояли Пушкин, Маяковский и прочие разнообразные поэты.
Но юношеское горячее стремление утвердиться за счет попирания старых авторитетов, видимо, в природе человека. И вот уже на сайте поэтов я читаю вот это, снисходительное, через губу: "Пушкин – тоже графоман, об этом говорят уже давно".
Приговор, как о деле решенном. Не веря своим глазам, читаю:
"Некоторые стихи Александра Сергеевича достаточно банальны, конъюнктурны и одинаковы. Учили в Царском селе многих, а "выбился в люди", стал поэтом, только Пушкин. Талант? А кто-то сомневается? Да, мы знаем еще ряд фамилий, но, положа руку на сердце, помните ли вы наизусть хоть что-то из них? А Пушкина цитируем часто, хотя он и графоман, по-нашему, по-поэмбуковски. Несомненно, быть великим графоманом, господа, тоже нужен талант, а к нему еще удача, умение себя подать и многое другое".
Я читаю это в потрясении. Вспоминаю, как Александр Сергеевич полагал, что будет славен до тех пор, "…доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит". Он сам умел радоваться удачам других, поддерживал Рылеева, Языкова, восхищался Тютчевым, никогда не был злоречивым завистником. И вот пиитов – тьма, но они уже считают Пушкина "умело подававшим себя конъюнктурщиком", сумевшим выбиться в люди, правда, не без таланта.
Я даже не буду говорить о не выездном, не вылезающим из ссылок, вечно поднадзорном поэте, который якобы приспособленчеством «выбился в люди», – это полная ахинея! Но снисходительность, объяснение успехов – удачливостью… Тут каждое слово вопиет черной несправедливостью.
И вот зачитанный до зеркального блеска, до потери изначального смысла и значения поэт получает эти уничижительные слова, не умея из дали веков оправдаться. Да, его творчеству посвящены горы исследовательской литературы, он многократно переиздавался миллионными тиражами, его заучивали наизусть, ему подражали, – мировое признание навечно! Но кому-то показалось, что он – исчерпан, слишком прост и неинтересен.
Я не стану никого из уважаемых исследователей цитировать, обращаться к авторитетам – так может родиться на основании многих мнений еще один том. Я сама, в своей почти ежедневной потребности, в результате многократного обращения к творчеству Пушкина, не устаю повторять себе: он неисчерпаем. До сих пор, в свете новых литературных открытий и потрясений, не прочитан, всегда в нем обнаруживается еще какой-то подтекст, нюансы и акценты вдруг становятся основополагающими, а флер очевидности оказывается лишь насмешливым прикрытием глубинного смысла.
Сошлюсь на вчерашний пример. Внуку задано сочинение по "Капитанской дочке" на тему "От недоросля до офицера, человека чести" – и мы опять старательно разбираем, как Петр Гринев честен, принципиально не желает целовать руку Пугачеву …ну, и так далее.
Но текст меня не отпускает, в чем дело, ведь почти наизусть знаю! И тут до меня доходит, что человек чести здесь вовсе не Петруша, 16-летний недоросль, движимый невнятными импульсами. Это – стремянной, его дядька Савельич! Вырастивший барчука, обучивший грамоте, опекающий его денно и нощно, предлагающий бунтовщику, который шутить не склонен, себя на виселицу вместо дитяти. Он служит, не щадя себя и не задумываясь о последствиях, зная, что кроме выволочки наград не поимеет. Его чудное письмо барину в ответ на обвинения я перечитываю теперь с волнением – это письмо человека долга, бескорыстного и преданного чести. Как Пушкин это сделал?! И вот много лет учителя, пытаясь его переиначить, перетолковать, задают тему о человеке чести – Гриневе. О том самом, что бежит из Оренбургской крепости за помощью к Пугачеву – спасти милую девушку; что пирует за столом с бунтовщиками. Ведет спасительные беседы с ложным государем…Юным читателям даже не предлагают самим найти в повести человека чести!
Стоп, говорю я себе. А вот этот герой – государственный изменник, злодей и бунтарь, как это он получается у Пушкина таким привлекательным, преданным идее и своим страшным сотоварищам; чутким и добрым к этому искреннему мальчишке, который без ума болтается между противоборствующими? Именно Пугачев рассказывает в повести романтическую притчу об орле, портрет его симпатичен, поступки – осмысленны. Он снисходителен даже к Савельичу, который суется со своими счетами. Более того, отпускает этих бестолковых, нечаянно попавших сначала в буран, а потом в большую бурю, дав им…овчинный тулуп, охранную грамоту и денег полушку.
Ах, Александр Сергеевич, как красиво, иронично закольцевал сюжет! И ведь долго сидел в архивах, не с кондачка сделал свое заключение об этом вздумавшем бунтовать казаке, не прокламацию написал, а закодировал свой текст с глубоким жизненным смыслом. Кто там обозвал Пушкина конъюнктурщиком? – Немедленно возьмите свои слова обратно!
Я могу над каждым его произведением подолгу раздумывать, искать в нем ту пронзительную ноту, которая и послужит камертоном к открытию – но он не сразу поддается, должно быть в читателе должно что-то созреть в перипетиях жизненных обстоятельств, чтобы он дорос до Пушкина.