– Ты пришёл!? – раздавался тогда тяжёлый вопрос, и, если день начался неудачно, Юра не отвечал и опять уходил в огород.
Молодой человек понимал, что ничего страшного не происходит, что никто не обмазывает вчерашним ужином стены и не убегает из дома в поисках утерянного времени. Он, в сущности, не столкнулся и с сотой долей того, с чем сталкиваются сиделки, медсёстры и санитары. Мысли проносились не для успокоения совести, а потому что всё так и было, и то, что это всё-таки было, раздражало не меньше полноценного безумия, предлагая задуматься под ранеткой о совсем других вещах. Вместе с ньютоновской полукультуркой шумел вопрос: раз ничего страшного не происходит, но это 'ничего' всё равно бесит, значит ли это, что дело не столько в бабушке, сколь во внуке?
– Юра!
Крик раздавался густой, насыщенный. Тот, кого этот крик звал, не спешил на помощь, а устало выходил из сучкастой тени на второй или третий раз, когда крик из требовательного становился испуганным и просящим.
– Да? Что такое? – Юра входил в зимнюю комнату, где на кровати лежала бабушка. По обыкновению, она читала. Как правило, что-нибудь из подшивок 'Роман-газеты'. СССР щедро снабдил все дачи страны пищей для ума и печки.
– Вот, тебе стоит это прочитать. Для общего развития.
Обязательно протягивался старый журнал, и когда Юра брал его, то чувствовал холод бабушкиных рук. Однажды он шутливо заметил:
– Остываешь?
– Остываю, – как-то серьёзно выдохнув, ответила бабушка.
Но обычно разговор был другой.
– Что готовить на обед? Суп гороховый...
– Спасибо, я сам нам всё приготовлю.
– Рис можно с котлеткой, – продолжала Лидия Михайловна, – там в морозильнике котлетки есть.
– Да говорю же, я всё сделаю.
– Или суп с горбушей? Консервы посмотри в правом отделении буфета.
Снова сжимались кулаки.
– Или рис хочешь?
В этот момент, даже если он касался не обеда, а полива или похода в магазин, Юра чётко осознавал, что его раздражало в общении с бабушкой. Лидия Михайловна не слушала того, что ей говорят, хотя по возрасту и состоянию здоровья должна была слушать. Просто ради здравого смысла. Для собственного покоя и сохранения. Для удобства, в конце-то концов. А она не слушала. И переспрашивала, переспрашивала, переспрашивала, задавала вопрос за вопросом, поучала, поучала, поучала, что раздражало совокупностью крохотных мелочей. Все знали, что готовить будет Юра, и можно отказаться от надоевшего ритуала, но отказа не было, потому что это был не просто взрослый совет, а остаток постаревшей власти, которой Лидия Михайловна когда-то обладала над своими детьми и своим внуком.
– Понял, где горошек? Там, в правом отделении буфета... или в левом? Я не помню. В общем, сам разберёшься. Не маленький.
Стоило большого труда выстоять и не нагрубить.
– Ну чё ты злишься? – в противном случае спрашивала старушка и было невозможно не простить её за искривившиеся в обиде губы. Да и 'чё', так не шедшее интеллигентской природе, смотрелось живо, хорошо – оно чётко выражало действительную, большую обиду, и Юра понимал это, отчего мгновенно остывал.
– Прости меня, я не хотел, – извинялся он.
– И ты меня прости. Совсем я из ума выжила.
К сожалению, признание ошибок не всегда приводит к работе над ними. Всё повторялось вновь. А затем снова и снова. Дни шли медленно, никак не желая складываться в сентябрь, когда холода обещали забрать бабушку с дачи. Юра желал сентября больше подсолнухов, больше листвы, больше солнца – он хотел сентябрь, как хотят девушку, хотел на учёбу, хотел семинаров, хотел подряд четыре лекции с гнусавым профессором, лишь бы не отвечать на одни и те же вопросы про горошек и лишь бы не смотреть каждое утро во вспучившееся, бледно-багровое лицо без глаз.
– В сущности, – рассуждал Юра, – я не сталкиваюсь ни с чем выдающимся. Всё просто прекрасно. Человеку уже за восемьдесят, а он читает сложные романы, сносит тяготы дачной жизни, шутит прекрасно... а эти вопросы, поучения, надзор... ну, мало ли что могло быть! Это ведь не сумасшествие. Не овоща на меня повесили. Но я всё равно злюсь. Я злюсь каждый день. Я злюсь на неё. Злюсь на себя. Злюсь на Васю. Сегодня я ударил кулаком по столу, хотя мог не бить. Но мне почему-то нужен был этот удар. Он как будто должен был выразить то, чего я не понимаю. Я люблю свою бабушку, я ухаживаю за ней и готов делать это хоть до самого конца... мне не сложно... но при этом так трудно!
Юра засыпал с клятвенным обещанием быть терпимее и дружелюбней. Но утром он неправильно подскакивал с дивана, тот орал, как будто его пырнули ножом, и сквозь дверь снова пробивалось эхо:
– Ты уже встал!?
Вопрос, который не требовалось задавать и на который не требовалось отвечать, в этот раз привёл Юру в бешенство. Он был составлен из невидимого издевательства. Загвоздка была в 'уже'. Почему нельзя было спросить без этого чёртового 'уже'!? За 'уже' скрывалась слежка, наблюдение, подчёркивающее не состояние, а процесс, мол, встал ты не только в отдельный момент времени, а растянул это вставание в пространстве, позволил себе не сообщить о пробуждении, а значит вышел из-под контроля, стал независимым, и должен быть немедленно одёрнут. Естественно, Лидия Михайловна не имела в виду ничего подобного, но вопрос считывался как форма власти, и это раздражало тело раньше, чем оно успевало налиться кровью.
– Встал! – еле сдерживаясь, крикнул Юра, – иди завтракать!
И всё повторялось. Требование посмотреть в глаза, которых не было. Сковородка, таблетки, чай. Колыхнувшаяся крышка погреба, когда на неё взгромоздился кот, и несоответствующий ему вопрос: 'Вася пришёл что ли!?'. Затем огород, отшельническое созерцание гороха, радостно тянущегося к солнцу, и возвращение под крышу для нового, предобеденного наставления.
– Это просто засада, я уже так не могу, – жаловался Юра ночью, когда шарился с друзьями по садоводству, – я знаю, что ничего стрёмного не происходит, но... да, блин! Я знаю, что ничего ужасного со мной не происходит. Страшно – это когда человек кандидат наук, а с ним разговаривают, как с ребёнком. Тут ничего такого... а всё равно бесит. Я готов уже матом крыть. Во мне столько всего накопилось, что я просто не в силах это высказать. Не знаю как, чем... Понимаете?