Как видно, наряду с библейскими реминисценциями (обнаруживаемыми, прежде всего, в лице гиганта Менрота, за которым скрывается образ ветхозаветного Нимрода) и книжным географическим знанием (Персия, страна Эвилат, Меотида), в изложенном мифе присутствуют и архаичные пласты, вероятно, почерпнутые автором из аутентичной гентильной традиции древних мадьяр. Таково, например, представление о праматери Энет, чье имя, интерпретируемое исследователями как название животного (коровы), очевидно, хранит память о тотемистических верованиях древних финно-угров[158]. Таков и миф о чудесном олене, указывающем путь к «новой родине», который, как показали исследования венгерских ученых, находит аналогии в целом ряде архаичных мифов народов Сибири и Центральной Азии[159]. Возможно, что к числу таких же древних сведений, восходящих аутентичной гентильной традиции, относится и имя Хунора, если верно предположение Дьердя Дьерффи, что данное имя отражает название этнополитической общности оногуров, в состав которой в V–VIII вв. входили предки мадьяр[160]. К числу следов аутентичной гентильной традиции, хранившей память о контактах предков мадьяр с древними народами Приазовья, исследователи готовы относить и упоминание аланов, а также имя Белара, будто бы являвшегося персонификацией булгар[161].
Концептуальные новации Шимона Кезаи, однако, не ограничивались механическим соединением гентильной традиции венгров и книжного знания о гуннах. Шимон Кезаи не только остроумно объяснил характер родства гуннов и венгров, уподобив разницу между ними (в языке) разнице между саксами и тюрингами, но и на основе западноевропейских и венгерских источников сконструировал подробный исторический нарратив, в котором гуннская и венгерская история образовывали нерасторжимое единство. Сохраняя и насыщая новыми деталями основополагающий сюжет о двойном завоевании Паннонии (сначала гуннами, а затем венграми) и гуннском происхождении секеев, Шимон Кезаи яснее обозначает хронологическую дистанцию между событиями, датируя приход Аттилы 700 г., а приход Арпада – 872 г., а также заметно расширяет сферу преемственности между гуннскими и мадьярскими вождями, подчеркивая некоторые яркие детали.
Примером может служить информация о знамени Аттилы с изображением священной птицы Турул, которое, по словам Шимона Кезаи, венгры использовали вплоть до времен князя Гезы[162]. При этом благодаря искусной концептуализации исторических событий между гуннскими и венгерскими правителями в нарративе Шимона Кезаи выстраивалась не только политическая преемственность, но и своего рода символическая связь. Так, подчеркивая единство гуннско-венгерской истории, Шимон Кезаи выстраивает образ Аттилы как своеобразную параллель образу князя Гезы, первого христианского правителя из дома Арпадов. Подобно тому как Геза первым из языческих правителей принял христианство, Аттила был поражен явленным ему во время встречи с папой чудесным видением и согласился удовлетворить просьбы римлян. Как показал Енё Сюч, проанализировав идеологические аспекты хроники Кезаи, образ Аттилы приобрел в труде венгерского хрониста явные христианские коннотации: грозный гуннский вождь фактически оказался в шаге от того, чтобы стать защитником Римской церкви (!)[163].
Таким образом, хроника Шимона Кезаи развивала, дополняя множеством подробностей, традицию повествования о двойном завоевании Паннонии, фигурировавшую уже в труде Анонима, делая ее адекватной новой политической повестке – венгерско-куманскому альянсу эпохи правления Ласло IV. Максимально разворачивая Венгрию лицом к востоку, хронист вместе с тем подчеркивал христианские параметры эпохалистской гуннско-венгерской идентичности. Из «Бича Божьего», каким он представал в западноевропейской историографии, Аттила превращается в его нарративе в защитника Рима и Запада. Благодаря всему этому в хронике Шимона Кезаи были максимально полно реализованы задачи легитимизации актуальной политической ситуации в Венгрии (венгерско-половецкий альянс), а также легитимизации и исторической индивидуализации венгерской этнополитической общности как таковой. Через идентификацию с гуннами венгры обрели древнюю и весьма «престижную» в восприятии людей того времени историю, а также культурную специфику, выделявшую венгров среди других народов средневековой Европы. При этом очерченное Кезаи в образе гуннов и венгров сочетание воинской доблести, ориентальных культурных традиций и непоколебимой преданности христианству на долгие века станет стержнем венгерской культурной идентичности и политической идеологии[164].
К числу прославленных предков, через идентификацию с которыми средневековые элиты Европы могли обрести искомую эпохалистскую идентичность, несомненно, относились и готы – неустрашимые и победоносные северные варвары, некогда захватившие Рим. Традиция, обращенная к готам и их наследию, была традиционно сильна на Пиренеях (прежде всего, в королевстве Астурии и его державах-наследниках – Леоне и Кастилии[165], а также в Португалии), то есть там, где в раннем Средневековье существовала держава вестготов, в Швеции (одна из коренных провинций которой – Гёталанд – считалась древней родиной готов) и в землях Священной Римской империи[166].
Интересно, что подобно тому, как это было с гуннами, практически все случаи апелляции к готам в средневековой Европе были именно «изобретенными традициями», не выраставшими напрямую из готского наследия в собственном смысле слова. Как показал Хулио Эскалона, вопреки распространенным в историографии представлениям об Астурии как прямом преемнике завоеванного арабами королевства вестготов, традиция, возводящая происхождение астурийской элиты к вестготам, также была «изобретенной традицией», сформировавшейся в Овьедо при королевском дворе Альфонсо III (866–910 гг.)[167].
Интересной параллелью к готицизму на Пиренеях является шведский готицизм, развившийся в позднее Средневековье не без испанского влияния. Хотя слово «готы» присутствовало в титуле шведских королей еще с XI в., едва ли в ту эпоху речь шла о готах позднеантичной истории. Готами в данном случае именовались гёты – жители Гёталанда, где в раннем Средневековье существовало самостоятельное королевство. И хотя средиземноморские готы и шведские гёты (а также гуты – жители острова Готланд на Балтике), вероятно, некогда и являлись одним народом, трудно судить, насколько это обстоятельство определяло трактовку гётской идентичности в раннесредневековой Швеции[168].
Как отмечает А. Д. Щеглов, первым программным произведением готицизма в Швеции стала «Произаическая хроника» (XV в.)[169], автор которой сознательно проводил отождествление гётов с готами, а, описывая древнюю историю готов, обильно ссылался на зарубежных авторов. Одним из этих авторов был испанский (кастильский) историк XI столетия Родриго Хименес де Рада (Rhodericus Toletanus), много писавший о славных деяниях готов. В результате в «Прозаической хронике» оформилась любопытная историографическая конструкция, согласно которой шведы – это прямые потомки гётов-готов, в свое время колонизировавших Скифию, от какового названия якобы и произошло название «Швеция»[170].
Итак, готицизм был эпохалистской идеологией, привлекавшей интеллектуальные и политические элиты в разных частях Европы – от Средиземноморья до Балтики. Не являлся здесь исключением и славянский мир. Так, яркая историческая традиция, апеллировавшая к готам, содержится в произведении, известном под условным названием «Летопись попа Дуклянина», созданном в XII столетии в Дуклянском королевстве (территория современных Черногории и северной Албании)[171]. Это произведение, наиболее вероятным автором которого был архиепископ Григорий (1172–1196 гг.) из дуклянского города Бара[172], представляет собой обширный исторический нарратив в жанре «gesta regum» («деяния королей»). В нем описываются деяния королей готского происхождения, правивших с конца V в. в полуреальном-полумифическом готскославянском королевстве, занимавшем, согласно летописи, обширное пространство позднеримских провинций Далмации и Превалиса, что географически отчасти соответствовало контурам Дуклянской державы периода ее наивысшего могущества (вторая половина XI в.).