Еще добрых три четверти часа они тащатся за этой рухлядью.
Раковый еще хочет ослабить фары, чтобы не так слепило ездоков, но уж этого ему Лисицын сделать не позволяет:
– Шайтан его знает, что там впереди.
– Да то же самое, что и тут, – начпоезда хмыкает. – Россия ж, брат, везде одинаковая, кроме Москвы. Не знаю, что вы и завоевывать-то там намылились. Тут бы вона сначала все причесали.
– Не в свое дело рыло-то бы ты не совал!
Начпоезда поводит плечами, а Лисицын, дав ему отпор, думает еще над ответом.
– Мы должны обратно собрать все, что было потеряно.
– Кому должны?
– Отцам нашим!
– Отцу ты своему должен только одно – пережить его, чтоб ему тебя хоронить не пришлось! – вздыхает начальник поезда. – А с этими завоеваниями-то смысл в другом.
– И в чем же? – Лисицын пытается навесить на лицо ухмылку.
– Да просто чтоб завоевывать. У России другого смысла нету, кроме как больше делаться. Все жертвы, все лишения – всегда ради этого и были. Чтоб только расти дальше. Зачем мы терпим? Чтоб отцам за нас стыдно не было, вона сколько они нахапали. А отцы куда ж столько хапали? Почему жизнь в голоде, в очередях? Чтоб дедам за них стыдно не было. А дедам зачем столько земли было? Зачем деды страх терпели, головы на фронтах клали, в лагерях гибли? Чтоб прадедам не было стыдно за них – при тех-то ого-го сколько земли взяли! Другого оправдания ж нет. Расти надо, и все тут, и пропади все пропадом.
Начпоезда оглаживает свой зоб.
– А на хуя, спроси вот хоть кого, нам столько земли? Что с ней делать?
– Детям передать, – отвечает Лисицын. – Та вообще, что это за разговорчики!
Он свою нагайку уже в руках вертит, хочет, чтобы раковый ее видел. Сам нагаечку плел, сам в пчелином воске вываривал. На конце кисточка сделана.
– Ну так я не военный человек, гражданский, мне свое мнение иметь не запрещается! Так вот… Дело не в детях, друг ты мой ситный. А дело в том, что как только мы жрать остановимся, оно сразу разваливаться начинает. Потому что такую жизнь можно терпеть, только пока смысл есть. А смысл такой, чтобы дальше пухнуть. Другого смысла нет.
Он сплевывает на пол.
Лисицын так и крутит свою плетеную нагаечку в руках, но в дело ее пустить никак не может. Только говорит начальнику поезда:
– Все ты брешешь, паскуда.
– Ну вру так вру. Ты поди съезди за мост-то, погляди, что там. Что там Аркадь Михалыч хапать намылился. Не то ли, что его папашка в кровище…
Дальше Лисицын уже стерпеть не может. Разворачивает нагайку и хлещет зобатого гада по харе, самой кисточкой рассекая ему скулу. Начпоезда валится на пол, зажимает рану, юшка брызжет сквозь пальцы.
– Не сметь! Не сметь про Государя императора, мразь! Не сметь про монаршее семейство!
4
– Эй! Ваш-бродь! Вставайте, скоро будем!
Лисицын вздрагивает – открывает глаза. В руке все еще зажата рукоять нагайки. Рядом часовой стоит. Начпоезда с перебинтованной харей – красное протекло – отворачивается. Машинист поглядывает на подъесаула забито, заискивающе.
Над железной дорогой поднимается красное солнце. Земля голая, нищая, снега нет, травы нет. Впереди в тумане, как в пороховом дыму, пустой город. Обычный город – понатыкано всякого вразброд и вразброс.
– Ты бывал тут? – спрашивает у машиниста Лисицын, продирая глаза. – Где этот пост их?
– Дальше, на самом мосту через Волгу.
– Сбавь ход. И останови нам пораньше. Отправим вперед людей.
Лисицын распахивает дверь, ежась на стылом ветру, ждет, пока ему откроют в вагоне. Там все таращатся на него сонно, кроме сотника Жилина. Жилин бодр и зол.
– Подъезжаем! – сообщает ему Лисицын. – Выставляй пулеметы, разведчиков ко мне, буди второй вагон. Полная готовность.
Раздвигают первые боковые двери, высовывают в проемы свои жала пулеметы. К ним тут же подтягиваются казачки – покурить. Врывается в вагон воздух с улицы. Люди недоуменно переглядываются:
– Чем это так несет?
Лисицын и сам чувствует: кисло пахнет. С непривычки глаза даже слезиться начинают – а он-то думал, это от ветра холодного. И чем дальше едут, тем хуже воздух. Даже, кажется, и кожу уже пощипывает.
Путей становится все больше, больше – они ветвятся, путаются; на ржавых рельсах стоят цистерны. На круглых боках знаки «огнеопасно» и язвы, проеденные коррозией. Качали по железным сосудам раньше густую черную кровь, а тут был важный узел, одно из сердец громадной туши – Родины; давно оно затихло, не бьется – и брошенные цистерны тут как тромбы. Никого вокруг. Людей нет, собак бродячих нет, птиц нет. Кроме стука колес, ничего не слышно.
Проезжают изгаженное и заколоченное здание вокзала. Окрашенное в цыплячий желтый, против остального города, мертвенно-серого, оно смотрится весело, как баянист на поминках.
Чего им тут бунтовать было, думает Лисицын. Ради чего? Чтобы это вот себе отхватить? На Кавказе, допустим, хотя бы климат. Горы кормят, овец пасти можно. Оборонять легко, атаковать трудно. На русских накоплены за триста лет обиды, которые абреки и прятать-то толком никогда не умели. Ну и просто – слишком другой народ: они на нас как на зверей глядят, а мы на них. На Кавказе хотя бы ясно, отчего всегда мятеж и всегда война. Но тут-то?
Вот веселенький вокзал отъехал уже в дымку, потянулись какие-то белесые кирпичные не то гаражи, не то склады, не то человеческие жилища; по карте остается уже совсем чуть. Лисицын зовет с собой сотников и разведку, перешагивает обратно в локомотив.
– Ну вона там оно, в принципе, – говорит им машинист. – Видишь, вон корпуса перед мостом? Там шинный завод раньше был. А теперь пост.
Лисицын вскидывает свой театральный бинокль и смотрит вперед.
– А что там за туман такой?
– Это от Волги, – объясняет ему машинист. – Волга дышит. Не чуете, как глаза щипет?
Это не туман – это непроницаемая зеленая стена такой густоты, будто из ваты сделана. Что там, на том берегу Волги, через нее увидеть нельзя. Да и что в сотне метров от этого берега, разглядеть не получится. Тяжелый железнодорожный мост погружается в зеленый туман, как будто огромный трамплин над кислотным морем сделан.
Из такой дымовой завесы кто угодно может выйти, хоть целая дивизия – и не увидишь, и не приготовишься. Может быть, не бунт это? Может быть, пост захвачен?
– Чую. Ладно, останавливай, – командует Лисицын. – Чтобы они нас тут под откос еще не пустили. Давай вот за этим он ангаром останавливай, как раз укроемся.
Состав с визгом тормозит, прячась целиком за громадным уродливым зданием, покрашенным в оранжевые полосы. Если с поста и заметили приближение поезда, то достанут они его за этим ангаром только навесом, с миномета. Лисицын спрыгивает на мерзлую землю, берет с собой сотников и разведку, озираясь, шагает вдоль оранжевых стен, готовится услышать минометный присвист.
Тишина.
Доходят до угла, снова прикладываются к биноклю.
Ярославский пост – осыпающиеся заводские корпуса с огромными окнами, без стекол похожими на скальные гроты, и кирпичные жилые строения – обнесен высоким бетонным забором с колючкой поверх. Промзоны таким забором обносить надо, а не крепости! Да это и есть промзона…
Лисицын инструктирует сотников и разведку: бунт, саботаж, численность и оснащение предполагаемого противника.
– Только вы вот что, братцы… – говорит он в конце. – Главное, надо помнить: мы ж не каратели. Мы тут затем, чтобы порядок навести. Перед началом штурма предложим сдаться по-хорошему. Женщин и детей не трогать ни при каких обстоятельствах. Это ж свои, русские люди. Не зверьки. Наша задача – зачинщиков повязать или ликвидировать. Понятно? Жилин? Хлопцам своим так и передайте.
Он закашливается – от зеленого воздуха першит в горле.
– Принято.
– И вот еще… Если странное что-нибудь увидите – меня зовите. Ну, с Богом!
Он отпускает вперед разведку. Изучает пост в бинокль: тот кажется покинутым, но в окаймленном радугой окуляре бинокля появляется флаг. Имперский обычный флаг, высоко поднятый на флагшток, полощется на ветру. Если это бунт, говорит себе Лисицын, то флаг должны бы были спустить, нет?