Подхожу к стойке и сажусь на один из стульев. Под шкафчиком на крючках висят кружки – мама их коллекционирует. На ее любимых написаны странные фразы. Прямо передо мной красуется надпись: «Геология рулит». Мама кладет передо мной разделочную доску, нож и разноцветные болгарские перцы.
– Давай режь, – кивает она.
Я делаю, что мне велено, – кромсаю оранжевый овощ.
– Мам?
– М-м? – Она заворачивает тофу в ткань. Пиджак уже успела снять, но «школьная форма» до сих пор на ней: классическая рубашка на пуговицах с закатанными до локтей рукавами и элегантная юбка-карандаш.
– Расскажи мне еще раз про моего отца. Ну, донора спермы.
Мы всегда были откровенны друг с другом. Иными словами – мать-одиночка и дочь, двое против целого мира. Вот только теперь все вдруг перепуталось. Изменилось. Но она пока этого не замечает. Это как развод родителей Глори. Ее мама остыла и начала встречаться с семейным стоматологом, а папа в это время готовился к двадцатой годовщине семейной жизни. Ложь перечеркнула все.
Мама закрывает глаза. Ну, конечно, сейчас начнется ее коронное «сегодня-был-длинный-день и у-меня-нет-времени-на-эти-разговоры».
– Я просила тебя не использовать эту фразу.
– Прости. Я учусь в государственной школе. У нас есть предмет «половое воспитание». Я слишком много знаю.
Она разворачивает тофу, режет его на кубики и бросает в вок. Он шипит, и звук этот действует на меня приятно-успокаивающе – как будто возвращаешься домой.
– Эта тема может подождать? Я ужин готовлю.
Я сильнее сжимаю в руке нож: меня накрывает волна решимости. Я не злюсь. Совершенно.
– Нет, не может. Просто расскажи мне еще раз.
Она замирает и оборачивается. И подозрительно смотрит на меня.
– К чему все это? Тебе чего-то не хватает из-за отсутствия отца?
Ох! От выражения ее лица душа рвется на части. Моя решимость сменяется оборонительной позицией. Что мне ответить? Да. Мне не хватает отца. Даже больше: мне не хватает прошлого. Со стороны мамы семьи нет. Она сансей – японка в третьем поколении. Ее бабушка и дедушка эмигрировали в тридцатых годах прошлого века. Они не знали языка, и все, что у них было, когда они сели на направляющийся в Америку корабль, – это надежда на лучшую жизнь. После Второй мировой войны они спрятали фамильную реликвию – кимоно – под кровать, наряжали в декабре рождественские елки и говорили исключительно по-английски.
Но некоторые традиции – снимать обувь перед входом в дом, идти в первый раз к кому-то в гости не с пустыми руками, есть на Новый год тошикоши соба[18] и моти[19] – никуда не исчезли. Они просачиваются сквозь щели и лезут через стены. От этой призрачной жизни мне становится тоскливо. Я хочу понять себя. Хочу найти свои корни.
Но я не могу сказать маме, о чем думаю. Не могу признаться ей, что на вопросы людей обо мне отвечаю так, словно оправдываюсь. Нет, я не говорю по-японски. Нет, я никогда не была в Японии. Нет, мне не нравятся суши. Их разочарованные взгляды говорят сами за себя. Я неполноценная личность.
Ей будет больно от этих слов.
Поэтому я просто молчу.
Она медленно и мучительно вздыхает. И смотрит в потолок. Боже, дай ей терпения.
– Мы познакомились на одной из вечеринок на последнем курсе. Переспали. После окончания учебы я обнаружила, что беременна тобой. Но его было уже не найти.
– Ты не знала, как его зовут?
– Не знала. – Она не смотрит в глаза.
– И не знала, где он жил?
– Нет.
– А как насчет друзей? Ты пробовала разыскать его через них?
– У нас не было общих знакомых.
– Хм.
– Все? Что насчет твоего проекта по английскому? Ты закончила журнал о Гекльберри Финне?
Воспринимаю ее вопрос как личное оскорбление.
– Конечно, закончила. – На самом деле нет. Зато – и да здравствует оправдывающее обстоятельство в виде ПМС! – мне дали еще одну неделю на сдачу, о чем мама не знает. И пусть не знает дальше. – И нет, еще не все.
Тофу шкварчит в воке. Она бросает лук.
– Изуми. – Мне нравится, как мама произносит мое имя. За долгим «и» и мягким «зуми» скрывается добрая порция любви. Но сегодня примешалось раздражение.
– Значит, он не сказал тебе, что его зовут Макотономия Тошихито? – Я произнесла его имя мягко, но оно камнем упало на покрытый линолеумом пол. И в этот момент я понимаю: все это время мама врала. Она сглатывает, ее губы раскрываются. Взгляд темных глаз устремляется на меня. Виновна. Виновна. Виновна.
– Откуда ты знаешь? – сталью звучит ее голос.
Я кладу нож с перцем на стол.
– Я видела его имя в книге, которая стоит на твоем ночном столике. Ну, ладно: всего лишь одну его часть – Макото. Вторую мы нашли с Нурой.
– Ты копалась в моих вещах? – Из низкого хвоста выбились пряди волос.
– Нет. – Это формальность. В ее вещах копалась Нура. – Я ничего не выискивала. Случайно наткнулась.
Она нахмурилась. Не верит мне. Но это не суть. Суть в том, что…
– Ты лгала мне. Ты говорила, что не знаешь его имени. Говорила, что он никто. Нет уж, кое-кем он все-таки является. – Ее обман раскрыт. Кажется, будто земля уходит из-под ног. Между нами образуется пропасть. Я скрещиваю руки на груди. Два болгарских перца так и остаются нетронутыми. К черту овощи. К черту ужин.
Ее лицо становится непроницаемым. Она отворачивается. Я вижу ее профиль.
– И что? Да, я знала, кто он, – отвечает она, перемешивая деревянной лопаткой тофу с луком. – Как банально: бедная девушка влюбляется в принца. Такое бывает только в сказках. А в жизни «и жили они долго и счастливо» не бывает.
– Мам? – Ее движения машинальны. Перемешивает. Перчит. Встряхивает вок. – Мама! – Она обращает на меня внимание. Мы смотрим друг на друга. Во взглядах – тысячи невысказанных фраз. – Почему ты обманывала меня?
Она пожимает плечами, промывает брокколи и садится резать ее мясным ножом.
– Вся его жизнь была распланирована. Моя же – только начиналась. Когда я узнала, что беременна, то рассказала об этом лишь одному близкому человеку. Я кое-что знала о придворной жизни, но она показала мне больше. И я поняла, что моя жизнь станет слишком ограниченной. Видела бы ты его в Гарварде. С ним всегда находился то камергер, то камердинер, то императорская гвардия или полиция. Мы тайком целовались в коридорах или сбегали в отели. Он жил как в аквариуме – на виду. – Мама останавливается, вытирает руки полотенцем для посуды и продолжает: – За женщинами императорской семьи следят особенно тщательно. Все рассматривается под увеличительным стеклом. Их критикуют за идеи, которых они придерживаются, за одежду, которую носят, и ребенка, которого вынашивают. Я была свидетелем того, как твоему отцу давали выбор – словно маленькому ребенку. Ты можешь выбрать или одно, или другое, но не то и другое. Твоя жизнь будет определяться семьей, в которой ты родился. Этого я не хотела для тебя. Для нас.
– И он согласился?
Она отвернулась.
– Я ему не сказала.
Моя рука сжимается в кулак. Восемнадцать лет! – и мой отец даже не знает о моем существовании.
– Ты должна была сказать ему. Он… Возможно, он бы остался в Штатах.
Во всем белом свете нет ничего печальней ее улыбки.
– Он неоднократно повторял: если он останется в Америке, то будет чувствовать себя как дерево без солнечного света. Как я могла просить его об этом?
– Ты могла бы сказать мне. Я заслуживаю знать правду.
– Ты права. – Она выключает плиту и снимает вок с горячей конфорки. Затем тянется через стойку и берет меня руками за щеки. Ее пальцы холодны. – Нам ведь хорошо жилось вместе, правда? Думаю, мне остается сказать лишь одно: я заботилась о твоих интересах.
Видимо, тогда сработал материнский инстинкт – защищать до последнего. Но взрывоопасная смесь из моего гнева и предательства мамы затмили ее добрые намерения. Я срываюсь.